— В моем гостеприимстве еще никто никогда не усомнился, — благодушно улыбнулся князь, уже понявший, что это за дама. — Вы тоже сумеете убедиться в нем. А пока что позвольте познакомить вас с графиней Стефанией Ломбези.
— Хозяйка виллы?
— Я сказал бы неправду, если бы представил дело так, будто графиня тоже прибыла сюда, чтобы изучать методы подготовки наших смертников.
— Могли бы выразиться и проще. Я понятливая, штурмбаннфюрер Скорцени может подтвердить это.
Скорцени сделал вид, что весь поглощен обязанностями официанта. Во всяком случае рюмки, как заметила Фройнштаг, он наполнял довольно профессионально.
— Могу я поинтересоваться, зачем вам понадобились мои камикадзе?
— Неужели не понятно, князь? Я решила, что и среди германских девушек найдется немало таких, которые преисполнены решимости погибнуть за фюрера, направив торпеду на корабль врага.
— Шутите, Фройнштаг? — изумленно уставился на нее Боргезе. — Женщины-камикадзе?
— Вы удивляетесь так искренне, словно для вас остается тайной, что уже тысячи германских девушек служат в рядах вермахта, СС, в гестапо.
— Но коммандос-камикадзе — это не просто служба в рядах вермахта. Речь идет об отрядах смертников.
— Спасибо за разъяснение, господин полковник, — насмешливо отрубила Фройнштаг. С Боргезе она вела себя тоже так, словно давно с ним знакома. И, переведя взгляд на Скорцени, поинтересовалась: — Вы-то, надеюсь, не станете препятствовать проявлению арийского духа у патриотически настроенных молодых германок?
— У молодых и патриотически настроенных — нет.
— Это возвышает вас над многими.
— Я ведь не камикадзе, чтобы становиться на пути молодых и патриотически настроенных германок, — отшутился Скорцени, и все четверо рассмеялись.
— За шутку Скорцени — самую удачную шутку этой войны, — подняла свою рюмку Фройнштаг. — Пока война шутила с нами, Скорцени шутил с войной — так это будет выглядеть в пересказе историков, когда весь этот военный кавардак наконец завершится.
— Только, ради всех святых и непогрешимости непогрешимого, не упоминайте о девушках-камикадзе в присутствии итальянок, прессы и вообще… — взмолился Боргезе. — Если пойдет слух, что я набираю итальянок-смертниц, то первый смертник — перед вами.
«Кто бы мог подумать, что наша унтерштурмфюрер способна блистать таким красноречием? — искренне удивился Скорцени. — Раньше за ней этого не замечалось. Злоязычие — да, в этом ей не откажешь. Каждая фраза — что змеиный укус, тут Лилия всегда преуспевала».
Он убедился в этом еще в Италии, во время подготовки к операции «Черный кардинал». Иногда Отто казалось, что в своих едких репликах эсэсовка Фройнштаг реализует ту часть своей жестокости, которую не сумела реализовать, будучи самой заурядной охранницей концлагеря. О том, что Фройнштаг служила в охране концлагеря, Скорцени, конечно, старался забывать. Что, однако, не мешало ему время от времени хотя бы мысленно напоминать Фройнштаг об этой странице ее весьма неправедной биографии.
— Так вы не против моей миссии, господин полковник? — игриво улыбнулась Фройнштаг, легкомысленно забыв о том, что на ней форма офицера СС.
Князь Боргезе хотел что-то ответить Лилии, но в это время открылась боковая дверь, и в зал вошла темноволосая девушка лет двадцати пяти. Все умолкли и, повернув лица в ее сторону, замерли. Высокая, стройная, облагодетельствованная легкой изысканной походкой, она представала воплощением аристократической изысканности и неприступности. Белое вечернее платье с немыслимо глубоким декольте, словно короной, окаймлялось легкой меховой накидкой из натуральной тигриной шкуры и дополнялось массивным ожерельем, в котором рубины перемешивались с желтыми полулуниями янтаря.
— Надеюсь, я не разрушу ваш военно-полевой союз, — улыбнулась она ослепительной белозубой улыбкой, одинаково способной ввергнуть мужчин в необузданный азарт или в полное уныние. — Я решилась на этот визит в штаб карбонариев только потому, что вы уже нарушили монашеский обет и ввели в свое общество одну из прекраснейших женщин Германии.
Германский язык итальянки мог бы показаться таким же изысканно безупречным, как и все, чем она способна блеснуть сейчас, если бы не этот, с детства знакомый Скорцени, австрийский акцент, всегда резавший слух берлинцев своей альпийской необузданностью.
— Вы же знаете, что все попытки мужчин хотя бы однажды устоять перед женщинами завершаются еще более страшным падением, чем то, перед которым они пытались устоять, — учтиво заметил Боргезе, но сразу же спохватился: — Простите, господа. Позвольте представить: графиня Стефания Ломбези.
— Счастлива оказаться в столь достойном обществе, — озарила Стефания присутствующих ослепительной улыбкой светской жрицы.
Фройнштаг медленно, словно заводная кукла, повернула голову в сторону Скорцени, взглянула на него расширенными от удивления глазами и вновь уставилась на графиню.
Возможно, Боргезе и способно было удивить ее поведение, но только не Скорцени. Хотя он тоже пребывал в том состоянии, когда самое время ущипнуть себя за ухо и основательно протереть глаза. Это смуглое, очаровательное личико, изысканно отточенный, почти идеально римский носик, индусская родинка на левой щеке и эта ошеломляюще длинная лебяжья шея, способная привести в завистливую ярость любую Нефертити.
— Мы тоже рады видеть вас, Мария-Вик… простите, Стефания… — невозмутимо проговорил Скорпени, заставляя себя вернуться в скорлупу восхитительной растерянности.
Перед ними, конечно же, была Мария-Виктория княгиня Сардони, она же Катарина Пьяцци, она же агент итальянской разведки, наверняка перевербованный английской, но в то же время оказывающий услуги абверу, что, однако, не мешало княгине поддерживать прекрасные, почти интимные отношения с американской спецслужбой, все наглее и наглее проникавшей во все сферы жизни Италии.
Но тут Скорпени захотелось остановиться и, спасительно вздохнув, напомнить себе, что перед ним еще и ослепительная аристократка, за одну улыбку которой готовы забыть о своем долге даже некоторые очень стойкие штурмбаннфюреры СС, так и не осмелившиеся в свое время ликвидировать этого агента-двойняшку, если не тройняшку.
Это была их ночь.
Луна наконец освободилась от кровавого нимба, тучи, собиравшиеся вокруг нее, словно запоздалые льдины вокруг бутона лилии, растаивали в полуночной черноте вселенной, и сияние, которое наполняло комнату, упрятывая их греховно-брачное ложе под серебристым шатром, источало неслышимую мелодию Космоса, сопровождающую всякую земную жизнь от ее зачатия до смерти.
— Я хочу, чтобы тебе было хорошо со мной. Чтобы ты чувствовал себя счастливым. Чтобы тебя всегда тянуло сюда, в эту горнув обитель, в эту комнатушку, к женщине, которая обожествляет тебя.
Ева не произносила этих слов, они зарождались как бы сами собой, из ее любовных вздохов, напоминающих предродовые стоны; из ее стонов, которые мужчина обязан был воспринимать как умилительные вздохи; из теплоты рук и теплой влажности губ…
Нет, она так и не способна была прислушаться к совету Магды Геббельс, не способна была повести себя таким образом, чтобы фюрер оставался властелином даже в постели. Если на публике, в узком кругу подчиненных или в присутствии пораженной вирусом национал-патриотизма толпы он еще мог сыграть фюрера, мог, благодаря своему непостижимому гипнотическому влиянию, своему ораторскому искусству, предстать перед ними повелителем, то в постели, несмотря на все старания Евы, продолжал быть всего лишь ослабевшим телом, обремененным заботами, углубленным в свои мысли, стареющим греховодником, возможности одрябшего тела которого давно не соответствовали его интимным порывам. И ничего поделать с этим Ева Браун уже не могла.
— Это так прекрасно, что мы снова вместе. Нам вдвоем хорошо, потому что хорошо нам может быть только вдвоем. Здесь никто не способен отнять тебя. Здесь мы ограждены от неистового мира врагов и завистников. Здесь я принадлежу тебе, мой нежный. Мой фюрер.
Слушая постельную исповедь «рейхсналожницы», Гитлер пребывал как бы в полусне. Сомнамбулические движения, которыми он встречал каждое движение рук «своей Евы», происходили сами собой, вне его сознания.
Нежность теплого лунного сияния сливалась с колдовской нежностью женщины, витавшей над ним, словно ангельский вестник высшего земного блаженства. Ее волосы у него на подбородке. Ее губы — у его груди. Ее руки прикасаются к адамову таинству жизни…
В эти минуты Гитлер совершенно не думал о той, что священнодействовала над его телом. Он стоял на вершине огромной, уходящей в поднебесье стелы, и несметная обывательская орда, бьющаяся у ее подножия, тянулась к нему миллионами пылающих глаз, ликующих голосов, жадных, вознесенных к небесам и к величию вождя рук.