— Разрешите доложить, господин гауптштурмфюрер. Капитан Ганн ваше приказание выполнил.
Лицо Гетца исказилось злорадной усмешкой.
— Где же Шверинг? — пытаясь быть равнодушным, спросил он.
— Шверинг, Вебер и Босс пали в бою, — коротко доложил Ганн. Ни один мускул не дрогнул на его внешне спокойном лице.
— Что-о?! — крикнул Гетц.
Ганн спокойно смотрел на него.
— Шверинг отказался возвратиться на аэродром. Он сбил Вебера и Босса. Но машина капитана Шверинга тоже сбита… Я отличный стрелок.
Гетц вцепился руками в край стола.
— Это еще ни о чем не говорит. Шверинг может остаться живым и после гибели машины. — Гетц рывком открыл ящик письменного стола и швырнул Ганну фотокарточку.
— Вот портрет настоящего капитана Шверинга, а нам морочил голову русский. Да, русский! Я только что узнал об этом. Можете быть свободны, капитан.
Ганн вышел.
Схватив телефонную трубку, Гетц вызвал к себе связного мотоциклиста, быстро написал что-то на фирменном бланке и, вложив его в конверт, поставил сургучную печать.
— Срочно доставить группенфюреру Кляусу. Это кратчайший путь. Выполняйте!
Оставшись один, Гетц обхватил костлявыми руками голову и напряженно думал, думал до боли в висках: «Дорога блокирована партизанами, связной обязательно попадет в их лапы. Если лже-Шверинг остался жив, то, прочитав содержимое пакета, партизаны…» — Гетц был доволен своей выдумкой.
* * *
Поезд, постукивая на стыках рельс, извиваясь, мелькал между лесными массивами. Он то исчезал за поворотом железнодорожного полотна, то вновь появлялся, оставляя позади села и деревеньки, разбросанные по косогорам и долинам. Приятно было вдыхать свежий воздух, пропитанный запахом полевых трав и цветов, видеть парящих, словно застывших на месте, жаворонков.
…Майор Гордиенко ехал в отпуск. И чем ближе он подъезжал к родным местам, тем больше волновался. Он был счастлив. Но, уезжая на два месяца, тяжело было расставаться с боевыми товарищами, с теми, с кем сдружила его война. Вместе прошли они от границ до Ельца и от Ельца до Берлина. Сколько тяжелых неудач, сколько разочарований пришлось вынести на своих плечах, пока дожили до счастливого Дня Победы!
Гордиенко дотронулся до перебитой осколком ноги и С горечью подумал: «Восьмое ранение… Могут отстранить от летной службы». Вспомнив пробивающиеся сквозь непослушные мягкие волосы сединки, майор вздохнул: «И это в двадцать четыре года. Эх, Валя, Валя! Таким ли ты думаешь увидеть меня?» Ему представилось, как перед отъездом на фронт он забежал к ней проститься. Удивленные, чуть испуганные, еще по-детски наивные глаза! Как много они сказали тогда! Сколько печали было в них! Валя плакала, не вытирая слез платком, уткнувшись в плечо Виктора, и горячо, страстно шептала:
— Ты обязательно вернешься! Я буду ждать тебя, когда бы и какой бы ты ни приехал!
И вот он приедет.
Гордиенко не заметил, как поезд остановился на маленькой станции и в вагоне появились новые пассажиры. В купе вошел крепко сложенный бородатый старик в лихо заломленной, выгоревшей под солнцем папахе и наброшенной на плечи черной бурке.
— Здоровеньки булы! — весело приветствовал он пассажиров.
Потом, поставив чемодан и зажимая трубку большими, прокуренными до желтизны пальцами, молодцевато осмотрел присутствующих. Сурово насупив седые лохматые брови, резко спросил:
— Разрешите занять место согласно купленному билету? — и весело рассмеялся громовым раскатистым басом.
Все поняли, что это большой шутник, и улыбнулись, дескать, с таким будет нескучно ехать. Гордиенко, отодвинув свои вещи, помог разместиться новому пассажиру.
Старик привычным жестом сбросил с плеч бурку, обнажая широченную грудь, увешанную в два ряда боевыми наградами. Смеясь, он начал рассказывать, как старуха собирала его в дорогу: несколько раз вынимая потихоньку флягу с самогоном, она укладывала вместо нее марлю с творогом. Но старик разгадал маневр супруги, и все же фляга прочно закрепила позицию в его чемодане.
— Ну, шо воны, жинки, разумиють в мужицких потребах? — весело говорил он, размахивая руками и мешая русскую речь с украинской. — Шо воны в цьому смыслять? Як це йисты без чарки? И вот гудуть, гудуть, як ти шмели: мало выпил — почему мало? Много выпил — почему много? А яки ж булы гарни девчата!.. И откель ци ведьмы-жинки беруться?..
В купе дружно захохотали. Гордиенко, отвлекшись от воспоминаний, тоже смеялся от души.
Время было обеденное, и старик пригласил майора откушать вместе с ним.
— В дальней дороге тильки и делов, шо спишь, да йишь, да сказки гудишь, — подшучивал он, доставая из чемодана еду.
На столике появились заботливо приготовленные харчи: зажаренный цыпленок, каравай житного хлеба, домашние пирожки и ватрушки. Даже спичечную коробочку, наполненную солью, — и ее старуха не забыла положить. Два крупных красных помидора старик по-хозяйски вытер ладонью. А, достав со дна чемодана флягу с самогоном, он взболтнул ее несколько раз у самого уха, будто профессор, заканчивающий какой-то замечательный опыт, а потом бережно положил на столик, словно это была не алюминиевая фляга, а сосуд из тончайшего хрусталя.
По первой выпили за знакомство. Старика звали Тихон Спиридонович. В гражданскую войну он партизанил в Белоруссии. Потом работал бригадиром в колхозе. В Великую Отечественную войну был командиром партизанского отряда. А когда отгремела боевая гроза, его избрали председателем колхоза «Большевик», где с великим трудом пришлось восстанавливать разрушенное фашистами хозяйство. Обо всем этом он рассказал Виктору Гордиенко и даже сообщил, что сейчас едет к дочери Наташе, вышедшей замуж за учителя.
Захмелевший старик не скрыл своего недовольства:
— Ты только подумай, майор, какая гордая девка — ни слова не написала о муже. Даже фамилии и то не сообщила. Приезжайте, мол, сами увидите, кто да что он. И в кого у нее такая натура? Я как будто другой характером, да и старуха моя тоже… Скажу тебе откровенно, хошь верь, хошь не верь, не видел зятя и не знаю, кто он и что, а вот не лежит к нему душа — и все тут! Учитель… А я, майор, в душе военный человек и ежели бы не был стар годами, ей-ей в армию пошел бы…
Он немного призадумался, потом залпом выпил чарочку, вытер рукою свисавшие сизые усы, а закусывать не стал.
— Оно, конечно, и учитель — хорошая специальность, ребятишек уму-разуму учит, но… как хошь, а девка у меня бедовая, ловкая, ей только за военным быть… Ничего не поделаешь, — огорченно махнул рукою, — любовь, говорят, не картошка…
Старик потянулся к закуске.
— Ну, а ты, сынок, в каких краях воевал? — спросил он.
Узнав, что майор воевал на Втором Белорусском фронте, старик оживился. На лице его разлилась морщинками добрая улыбка.
— Так мы с тобою вроде земляки по фронту, — сказал он, степенно поглаживая бороду.
Закурив трубку и выпуская струю табачного дыма, Тихон Спиридонович заговорил с задорным огоньком:
— Раз ты летчиком воевал, расскажу я тебе, какой у нас случай був, когда партизанили мы под Смоличем, в лесах белорусских… Тяжелые были для нас дни. Народу много, каждый партизанил с семьей, да и беженцев мы сколько приютили: невыносимо им стало с немцем жить, вот они и пришли к нам в отряд. Давит их за глотку проклятый фашист, кровь из люда пьет — и тогда решил народ: лучше в бою помереть, чем под ярмом вражеским горб гнуть. Ну и приняли мы их…
Старик помолчал, выбил большим пальцем пепел из трубки, прищурил глаза. Гордиенко заметил, что он только для большего юмора применял украинские словечки. А как заговорил о серьезных вещах, речь его оказалась чисто русской.
— Так вот, значит… Разместился где-то в лесу неподалеку от нас аэродром немецкий. Мы с «большой земли» приказ получили: найти его и уничтожить. Да и нам тот аэродром куда как несподручен был: летают, окаянные, целой тучей безнаказанно, наших бомбят, сердце кровью обливается. Ищем их, ищем, а обнаружить не можем. Потерял я несколько своих разведчиков, разыскивая это осиное гнездо, а толку — никакого! Продолжаем поиски, сам я спокою себе не нахожу… Как-то пришли мы с задания, крепко намаялись, — леса наши, сам знаешь, болотистые. Сплю как убитый. Вдруг комиссар меня будит: «Вставай, Тихон, наши им шею мылят». — «Кто, — говорю, — кому?» Ничего не понимаю спросонок. И слышу: рев стоит неимоверный. Вылетаю пулей из землянки, вижу: в воздухе бой разгорелся жестокий. Мелькают этакие точки в высоте, и слышно т-р-р-р… т-р-р-р…
Стреляют, и никак не разглядишь, где наши, а где чужие. Ну, думаю, теперь наши покажут чертям этаким кузькину мать. Вдруг, несколько подбитых самолетов один за другим вниз полетели. А что ежели наши?.. И вот тебе, какая обстановка создается. Смотрим, четверо на наших двоих насели, а ребята наши, видать, голой рукой не бери! Моментом двух к земле пустили. Рады мы все до смерти! Ловко они их обработали. Немцы хитрить начали и, оставшись вдвоем, бросились сначала на одного нашего… Тут-то мы и почувствовали силу русской души. Увидел этот парень, летчик, значит, что положение крутое создалось — и так и этак собьют! Сшибся с ближним в воздухе, только клочья полетели от двух самолетов. Один на один остались. И наш так насел на фашиста, что тот ни вздохнуть, ни охнуть не может. Фашист какие только хитрости не придумывал, а наш словно веревкой к нему привязался и колошматит безжалостно. Ну, думаем, этот не остановится, пока не добьет гада. Уж и машина у него загорелась, а он не отступает, да и немец, смотрим, утекать начал, пораненный, видать, не выдержал, пошел на посадку, а наш — за ним. Э-э-э, думаю, времени терять нельзя! Беру с собой несколько бойцов из отряда и спешу туда. В лесу видимость плохая, все время приходится на деревья кого-нибудь посылать, чтобы с пути не сбиться. Наконец, добрались, смотрим: машина горит. Кусты, как трава покошенная, поломанные вокруг. Крест на хвосте черный. Подошли ближе. Кабина открыта, а пилота нет. Неужто живой ушел? Не может быть. Немедля даю команду своим бойцам: разыскать во что бы то ни стало. Ясное дело — побился летчик, и далеко ему не уйти. Присел. Жду. Подходит Василий — в ординарцах у меня ходил — докладывает, что недалеко наш самолет догорает. Я бросился туда. Не соображаю, что делаю: схватил летчика, а на мне уж куртка загорелась. Ординарец мой, Василий, подбежал, плащ-палаткой накрыл, потушил огонь. Все благополучно обошлось; малость только руки прижег. А летчик, видать, был раненый, лоб ему расшибло, ноги тоже, должно, переломаны, болтаются, как плети. Комбинезон до половины стянут. Весь обгорел, паленой шерстью от него в нос так и шибает. Документы достали в коробочке железной. Питаем: наш парень, заслуженный. Хотели мы с него комбинезон снять, но не решились — думаем, рассыплется на куски. Пока мы его осматривали, самолет догорел. Завернули мы летчика в плащ-палатку и потащили в наше расположение. Только отнесли его метров двести, слышим, сзади стрельба. Каратели нагрянули. Мы отстрелялись, ушли.