Где же в конце концов ее родина? Маленький клочок земли среди озер и рек — от Влук до Синиц? Озеро и Стырь? И больше ничего?
Нет, что-то здесь было не так, и Ядвига думала над этим упорно, мучительно.
Почему этот вопрос раньше никогда не возникал перед ней, а вот теперь…
Как невесту, Родину мы любим,
Бережем, как ласковую мать…
Девушки с Украины тосковали по своему дому, по своей деревне, именно по такому вот клочку земли, как от Синиц до Влук. Вернее, для них этой навеки сросшейся с сердцем землей была вся Украина: и Киев, и степь над Черным морем, и Полтава, и Днепр, и Ворскла, и Буг, и Псел. Но и здесь, под мерцающим светом ярких южных звезд, перед опаловым видением Тянь-Шаня, они были дома, у себя на родине. То, что они охватывали этим именем, было беспредельно, необъятно, не имело, казалось, конца и края, но в то же время целиком умещалось в одной великой любви.
«А как же я?» — думалось Ядвиге, и она чувствовала себя бедной, на целый мир беднее этих людей. Существовало, оказывается, огромное чувство, самое важное в этот час испытания и борьбы, всем руководящее, дающее силу. Именно это чувство в жару и в ненастье, в метели и морозы вело украинских дивчат, спасавших от врагов колхозный скот. Именно оно сообщало ясное выражение лицу беременной Матрены, которая уже много месяцев не имела вестей от мужа с фронта. Оно, это чувство, давало стойкость тем матерям и женам, которые уже знали, что их близкие никогда, никогда не вернутся. Оно снимало утомление от непосильного труда, оно украшало жизнь, делало ее прекрасной и полной…
Да, но это была другая родина. Это была родина, где всякий чувствовал ответственность за ее целость, и всякий считал, что она — его достояние, что он ее строит, создает, защищает. Это была советская родина, где любое событие интересовало всех, где у каждого, кроме своего дома, своей семьи и своих дел, были еще тысячи других, общих дел — общих для всех, для десятков и сотен миллионов людей.
Вот насколько Ядвига была беднее их. И она стыдилась своей душевной бедности, как уродства, и старалась скрывать ее, скрывать от всех, от госпожи Роек, для которой этот вопрос, по-видимому, не существовал, от ее мальчиков, но больше всего от здешних людей.
— Скучаешь? — спросила ее раз Матрена, застав Ядвигу неподвижно сидящей на груде досок и глядящей на горы в пламени заката. — Не скучай! Наши победят, вернешься на родину.
Ядвига смущенно взглянула на нее. То были дни дурных вестей с фронта. Немцы шли вперед. Вся Украина, родина Матрены, была занята врагами до последнего клочка. Бронированные армии фашистов прорвались в южные степи и катились все дальше на юг. Матрена знала об этом. И все же так твердо была уверена в победе. И так все здесь…
— Побьют наши фашистов, освободят и твою Варшаву.
«Твою Варшаву»? Сердце Ядвиги сжалось от стыда. Матрена не сомневается, что раз Ядвига сидит задумавшись, значит думает о своей стране, о Варшаве. А что она могла бы рассказать Матрене о Варшаве?
Нет, надо скрывать свое уродство. Невозможно признаться перед этими людьми, живущими любовью к родине, что она этого не понимает, что нет у нее в крови этого слова, этой любви.
— И ваши тоже помогут, ваша армия, — прибавила Матрена, и Ядвига покраснела до слез. Сказать или не сказать, что польские начальники уводят свою армию в Иран, что они обманывают Матрену, как обманули и собственных солдат? Что они делают то же, что сделал тот фиолетовый в «Красной звезде»? Нет, успеют еще об этом узнать. Успеют еще все поляки натерпеться стыда перед женами и матерями фронтовиков, когда станет известно, что андерсовцы и не собираются помогать войне, что они просто-напросто дезертируют — спокойно, цинично, вдобавок притворяясь обиженными.
Лицо Матрены вдруг осветилось мягкой, радостной улыбкой, и она осторожно положила руку на свой выпуклый живот. Ядвига поняла: это шевельнулся ребенок, ребенок Матрены и человека, который воюет далеко отсюда, где-то за тысячи километров, — а быть может, его уже и нет в живых.
Женщина присела возле Ядвиги. Ее некрасивое лицо было сейчас почти прекрасно, освещенное изнутри мягким радостным светом.
— Ты рада, что у тебя будет ребенок?
Матрена удивилась:
— Милая ты моя, да как же не радоваться?
— Ведь это третий…
— Третий!.. Первые две — девочки, ну а теперь уж наверняка сын будет. В войну всегда мальчики родятся. Как Василию сына хотелось…
— Тяжело тебе будет с троими.
— Да ведь кому теперь легко? А только с ребенком мне легче будет. Веселее. Ни задуматься, ни погрустить не даст. То его корми, то купай, то пеленай. А что тяжело — так ведь работать я могу, сила есть.
«И как не приходит в голову Матрене, что муж может и вовсе не вернуться, что она останется с тремя сиротами?» — изумилась Ядвига.
Будто отвечая на ее мысли, Матрена сказала:
— А если Василий… — Голос ее дрогнул. — Если уж суждено ему не вернуться… Так хоть сын будет, Василием назову. А ты так чудно спрашиваешь, радуюсь ли я…
Ядвига вертела в руках какой-то засохший стебелек.
— У нас там женщины не радовались, когда было много детей.
Как объяснить это Матрене? Ядвига вспомнила Паручиху, жену Ивана и всех остальных… Нет, там ребенок не был желанным гостем. Еще один лишний рот у пустой миски, еще одна рука, тянущаяся за куском черствого мякинного хлеба, еще пара ног, которые надо обуть, еще тело, которое надо хоть чем-нибудь прикрыть… Каждый ребенок становился обидчиком старших, вырывал из их рта скудные крохи.
Но Матрена и не нуждалась в объяснениях.
— Что ж, конечно… При капиталистическом строе… — сказала она. — А у нас другое дело. У нас дети — радость.
Как странно звучали эти ученые слова — «капиталистический строй» — в устах доярки. Но сейчас Ядвига задумалась не об этом. Она задумалась о своем сыночке, которого она не хотела, не ждала его появления на свет с тем радостным трепетом, с каким ждет своего Матрена, и который пришел ненадолго, только для того, чтобы научить ее сердце любви, и ушел прежде, чем она успела на него нарадоваться. Маленькая могилка в песках далекого кладбища.
— Тучи-то, как кровь, красные, — сказала Матрена.
Небо играло огнями. На побледневшей, словно вылинявшей лазури пылали небольшие тучки, налитые кармином, пурпуром, темным багрянцем, пламенем.
Матрена раздвинула сухую траву у своих ног:
— Гляди, расцветает…
Свернутая зеленая трубочка тюльпана выглянула из прошлогодней травы. Листья были почти серебряные, крепкий бутон вырывался из них, с трудом преодолевая жесткий покров. Но с одной стороны он уже лопнул, и сбоку виднелась тоненькая полоска чистого кармина.
Обе нежно улыбнулись вестнику весны. Матрена снова заботливо прикрыла его стеблями сухой травы.
— Пусть его растет. По ночам еще бывают заморозки.
Небо играло огнями. Но Тянь-Шань уже окутывали легкие сумерки.
— Ты молишься когда-нибудь, Матрена? — неожиданно для себя спросила Ядвига.
Матрена удивленно взглянула на нее:
— Я-то? Нет, зачем, я неверующая.
— Ну!.. — смутилась Ядвига. — Иногда ведь бывает так…
— А ты молишься?
Ядвига задумалась.
— Нет. Я — нет.
— А почему?
— Кто его знает. Это уж так… Если бы был бог… Я так уж давно думала, еще когда маленькой была: если бы был бог, ведь он не допустил бы разных вещей, войны например. И как-то я видела, еще в детстве, там у нас одного мальчика деревом задавило… Тогда я, пожалуй, впервые в жизни подумала. Только иногда мне кажется… тем, что молятся, может им легче?
Матрена нахмурила темные брови.
— Это почему же?
— Верить, что есть кто-то, кто заботится о человеке…
Матрена беззаботно, по-детски рассмеялась.
— Заботиться-то, конечно, надо!.. Взять хоть бы тебя, что бы ты стала делать, если бы о тебе заботы не было? Только для этого никакого господа бога не требуется. Это раньше, когда простой человек нигде себе опоры не видел, когда его все угнетали да обижали, вот тогда ему и подсовывали молитву вместо помощи, да он и сам за нее хватался. А теперь… Знаешь, как поется? «Никто не даст нам избавленья…» Человек сам свою жизнь строит, сам за нее борется… Только лентяй на бога надеется — такой, кому и думать неохота, и работать лень, и… и в самом себе вины поискать, если у него не ладится…
— А ведь и у вас есть верующие?
— Конечно, есть… Думаешь, все сразу к одному приходят? Ну, а я уже при советской власти родилась, отец у меня умный человек был и так уж нас с детских лет воспитывал, что религия — опиум для народа. Надо тебе почитать про это…
Ядвига покраснела. Да, все менялось, на все приходилось смотреть другими глазами. Ее учит простая крестьянка, доящая в совхозе коров. О крестьянах мать Ядвиги обычно говорила с таким презрением, словно стояла бесконечно выше их. А вот простая крестьянка знает больше, чем госпожа Плонская и чем «барышня» Ядвига, и может объяснить то, на что Ядвиге трудно найти ответ.