И вот мы лежим на нарах. Каждый на отдельном чистом ватном тюфяке. Медсестра выдала каждому по чистой простыне, по теплому одеялу и по наволочке для подголовника.
И вот так нас разбудили в первое утро: огромного роста старшина стоит, пригнувшись, в проеме низкой двери. Лучи яркого солнца проникают в глубь барака.
— Хлеб! Товарищи, хлеб! — своим громоподобным басом доброжелательно объявляет он.
Как на пропагандистском плакате, агитирующем за социалистическое отечество, он держит в руках поднос с белоснежным хлебом. Поднимает его над головой: ароматный хлеб с золотистой корочкой!
Какая чудесная картина, когда он идет по центральному проходу нашего барака. Он дает каждому по куску хлеба. Двести граммов. Каждый получает от него и по одному куску сахара. А двадцать три человека — даже по два куска.
— Ты завтра второй кусок сахар! — говорит он следующему пленному, лежащему на нарах. Значит, послезавтра и я получу второй кусок сахара!
Суп тоже хорош, в нем попадаются даже кусочки мяса. Женщине, которая разносит суп, приходится по отдельности выискивать на дне кастрюли мозговые косточки и распределять их среди пленных.
— Вы разве не видели, как она хотела отдать латышам лучшие кости!
Они же, в сущности, тоже были советскими гражданами! Так латыши пытались на своей тарабарщине уговорить раздатчицу.
— Эти проклятые латыши! Когда они были у нас, в германском вермахте, то всегда жрали досыта и изображали из себя баронов. А здесь они делают вид, будто ни слова не понимают по-немецки!
Старшина с такой силой опускает огромный кулачище на крышку стола, что металлические миски подпрыгивают.
— Кто поставил эту проститутку на такой ответственный пост, как раздатчица супа в военном госпитале?!
Раздатчица начинает реветь. Сквозь слезы она объясняет, что дома у нее маленькие дети, а мужа убили немцы.
— Ничего! — кричит на нее старшина. Он имеет в виду: «Тем не менее ты не должна позорить наше социалистическое отечество. Даже на глазах у этих военнопленных. И немцы пригодятся во время мировой революции!»
Когда через несколько дней мы осторожно даем понять старшине, что пайки белого хлеба, которые он с таким пафосом раздает нам каждое утро, весят меньше нормы, он отказывается понимать нас.
— Что? Что такое? — спрашивает он. От охватившей его ярости у него на лбу надуваются жилы. Он приказывает троим из нас сопровождать его. Вместе со своими пайками хлеба. — Вес не соответствует норме?
Раздатчик хлеба, тщедушный человечек, начинает нервничать за прилавком, когда старшина требует принести весы.
Потом старшина с такой силой хлопает подносом по прилавку, что тот разлетается на куски.
На следующее утро белый хлеб приносит раздатчица супа. Старшина так больше и не появился.
Ему было стыдно за остальных.
Но так бывает не всегда.
И в перевязочной все прошло не так, как мы ожидали при первом посещении теплой палатки, где проводились операции. У них слишком много сверкающих медицинских инструментов.
— Ампутировать! — безапелляционно заявил майор-врач, увидев мои пальцы.
Ампутировать? Я просто не пошел на следующую перевязку. Да, это можно было сделать. Им предстояло еще так много чего ампутировать! Отмороженные пальцы на ногах, раздробленные кисти и руки. Наивысшим достижением майора была ампутация целой руки, включая плечевой сустав.
— Ассистенты были потрясены, когда шеф сделал это всего лишь несколькими надрезами! — наглядно показал нам санитар.
Этот санитар был раньше фенрихом в германской армии. Но потом, по его словам, во время проведения карательной операции он взбунтовался, и его разжаловали. Он рассказывал, что до войны изучал медицину.
— Кто, собственно говоря, назначил этого толстяка нашим санитаром? — удивлялись мы в разговорах между собой.
— Вы думаете, что он объедает больных, воруя у них хлеб? — спросил я.
— Но он же старается. Какая нам разница, изучал ли он раньше медицину или нет?
И все-таки мы выразили ему доверие после опроса всех собравшихся. Вот так, вполне демократично.
— Но только не орите все одновременно!
Особенно доверяли друг другу мы трое: прибалт Ферман, толстый санитар и я.
Ферман, который еще в горячечном бреду часто фантазировал, мечтал о том, что когда-нибудь он станет начальником лагеря за пределами этого леса. Сразу после пленения Ферман некоторое время был начальником сборного лагеря. «Вы попадете к папаше Ферману!» — говорили на фронте.
Толстый санитар, который практиковался в нашем маленьком бараке, хотел сдать экзамен на врача в том мифическом лагере за лесом.
И я тоже стал задумываться о будущем, когда зачитывал вслух выдержки из газеты для военнопленных и давал разъяснения по разным вопросам.
Газета для военнопленных поступала к нам один раз в неделю из Москвы. Она называлась «Свободная Германия». На титульном листе у нее было две черно-бело-красные поперечные полосы. Вверху и внизу.
У женщины-врача, лечившей меня, я попросил несколько листов чистой бумаги. Недавно она согласилась с тем, что мои пальцы можно не ампутировать и что при соответствующем лечении их можно спасти.
— Я же музыкант! — сказал ей я.
Она меня знает и спрашивает, зачем мне бумага.
— Так как я хочу написать статью в газету о том, как вы заботливо лечите военнопленных, — отвечаю я и прошу Фермана перевести мои слова.
У этой статьи будет заголовок «В красном военном госпитале».
Мою статью надо будет потом послать в большой лагерь, который находится за лесом. А там офицер-политработник, который просмотрит мою статью, заинтересуется мной. И если он даже и не перешлет мою статью, прославляющую советских врачей, дальше в газету в Москву, то, по крайней мере, он должен будет запомнить мою фамилию.
Поэтому если я позже попаду в лагерь, в этот страшный рабочий лагерь за лесом, то хотел бы остаться на плаву, а не погибнуть вместе с этой серой массой пленных. Разве несколько недель тому назад не говорил капитан в штабе армии, что военнопленных посылают в политическую школу в Москву, а оттуда в Германию? У нас было много времени для составления планов.
— Должно быть, рабочий лагерь просто ужасен. — Ферман смотрит на меня лихорадочно блестящими глазами. — Попроси кого-нибудь, чтобы тебе рассказали, какое там огромное кладбище!
Когда молодой латыш с немецким именем отмучился и перестал будить нас по ночам своим надрывным кашлем, я записываюсь в погребальную команду.
В мертвецкой все стеллажи забиты трупами. Просто жуть берет, когда смотришь на них, — словно батоны белого хлеба у пекаря.
— Который из них наш? — спрашиваю я напарника, который уже не раз бывал здесь.
— Конечно самый худой! — спокойно отвечает тот.
В подвале стоит еще ощутимый сладковатый запах.
— А жирные трупы — это наверняка русские!
Мы с напарником натягиваем на головы капюшоны. Я накидываю на руки мертвеца пару старых портянок. Когда я через эти портянки хватаю мертвеца за руки и пытаюсь приподнять тело, его руки приобретают синюшный оттенок, как у общипанной курицы.
Обнаженное тело мертвеца, хоть он и кажется худым, как щепка, довольно сильно оттягивает руки.
— У меня руки сводит судорогой! — говорю я.
Но мой напарник продолжает свой бег! Как во время бега с тачкой! Мы опускаем мертвеца на песок. Отдыхаем.
— И почему они все еще не сделали носилки для переноски трупов! — переводя дух, восклицаю я.
— А тебе хотелось бы таскать еще и носилки? — возмущается мой напарник.
— Тогда возьмись теперь ты за руки, а я возьму ноги, — сдавленным голосом говорю я. Скорее бы дойти до кладбища!
— Давай! Пошли! — торопит он меня.
— Да, а за ноги, оказывается, нести гораздо легче!
К тому же теперь свисающая вниз голова мертвеца не болтается у меня между ног. Теперь мой напарник ведет разговор с головой мертвеца:
— Не опускай так низко башку, проклятый пес!
Я не думаю ни о нравственности, ни о воспитании. Я ни о чем не думаю, когда высказываю ему все, что у меня на душе:
— Прекрати паясничать! В конце концов, это же погребение! Ведь у него тоже была человеческая мать! Даже если его самого действительно хоронят как последнюю собаку! Так что заруби себе на носу: он не проклятый пес! Ты понял? Возможно, он проклят! Точно так же, как прокляты все мы, военнопленные! Но мы все еще люди. По крайней мере, по отношению друг к другу. Ты понял? А поэтому веди себя прилично! Понял?
Я в ярости швыряю портянки, которыми брался за ноги мертвеца, в грязь, в заросли крапивы, где валяются ржавые консервные банки и старые прохудившиеся ведра.
— Мне уже все осточертело! — говорит напарник, глядя на меня с сочувствием. Наконец-то мы на кладбище. Мы кладем мертвеца на стол рядом с могилой. Насколько хватает глаз, между пучками травы, пнями и зарослями камыша виднеются березовые колышки. Под каждым колышком дежит мертвый военнопленный.