Серп и молот — тоже хороший символ. Если, конечно, при этом не задумываться ни о чем!
Но когда я укладываю последние зеленые веточки вокруг праздничной красочной эмблемы, я вспоминаю о совершенно другом празднике.
Конечно, я тоже немного радуюсь хорошо выполненной работе. Но не так, как товарищи.
Они радуются так, как еще в мирное время несколько лет тому назад радовался я, когда помогал украшать майское дерево своего родного города. Самая красивая ель из Платтенвальда. Огромный ствол с зеленым венком на верхушке. Венок был украшен разноцветными шелковыми лентами, которые развевались на ветру. А над всем этим красовалась огромная свастика.
К чему вспоминать все это?
Я должен думать только о том, что бы сказали советские товарищи, если бы узнали, что раньше я устанавливал на центральной площади родного города майское дерево со свастикой. Я должен также думать о том, что сказали бы некоторые мои знакомые в Германии, если бы увидели, как я украшаю советскую звезду.
Что же касается украшения советской звезды, то я делаю это с надеждой, что подобная работа будет для меня хорошей рекомендацией для направления меня в мифическую политическую школу в Москве и послужит еще более мифическому возвращению домой, в Германию.
Но у меня возникают и совсем иные мысли.
Что произойдет, если простые люди, обладающие хорошим политическим чутьем, тотчас начнут всеобщую забастовку, когда у них возникнут сомнения в правильности действий своих властей? Тогда те из них, кто умеют постоять за себя, смогут сами обустроить весь мир, каждый его уголок. По своему усмотрению! Без приукрашенных символов, вокруг которых все еще собираются идеалисты и эстеты.
Не станет ли все еще безнадежнее? Да еще и на долгие годы!
Только в сказках бесстрашный герой с помощью благочестивых заклинаний может устранить тех, в чьих руках власть. А святые Георгии нашего времени довольно долго раздумывают, прежде чем для нашего освобождения ввести у себя всеобщую воинскую повинность. Разве остается простым людям с хорошим политическим чутьем что-то иное, кроме попыток самим обустроить мир и каждый его уголок?
Тогда им нельзя упускать ни одного шанса, благодаря которому они могут завоевать хоть какое-то влияние. Будь это украшение советской звезды, свастики или какой-нибудь другой эмблемы. Пусть это будет лишь крохотная частичка власти, но ведь и ее можно как-то использовать!
Я знаю, что не смогу своим украшением советской звезды изменить весь мир. Но когда я увидел, как этому обрадовался советский офицер и по-дружески похлопал меня по плечу: «Хорошо! Очень хорошо!», то я спросил его, а нельзя ли и военнопленным устроить сегодня тоже праздник — день, свободный от всякой работы.
И он разрешил всем отдыхать, потому что я украсил для него звезду. Тогда мне показалось, что от меня лично зависит очень многое.
Как это обычно бывает, и меня однажды увезли из этого красного военного госпиталя, расположенного в сосновом лесу. Уже несколько дней все вокруг только и говорили: «Сегодня нас увезут!»
Но в действительности это произошло именно в тот день, когда уже никто не верил в роспуск нашего отделения для военнопленных.
В это время я вместе со своим приятелем занимался посадкой березок перед входом в операционную палатку.
— Будем надеяться, что они приживутся! — говорили мы.
Тут мы увидели, что перед нашим бараком, который виднелся среди зеленых кустов и красных стволов сосен, остановилась грузовая машина. Все сразу забегали. На улицу начали выносить наши тюфяки и грузить их на машину.
Было бы вполне разумно с нашей стороны сразу же узнать, в чем там дело. Но мы совсем не хотели уезжать отсюда. Поэтому мы старались даже не смотреть в ту сторону.
Но это нам не помогло.
Ужин уже закончился, когда мы прибыли в новый лагерь. Он находился всего лишь в трех километрах от нашего лесного госпиталя. Уже издали мы услышали пение, раздававшееся с места построения. Странно было слышать немецкие песни, доносившиеся до нас из-за леса, в котором стояли серые русские рубленые избы. «Три лилии, три лилии», — разносилось окрест.
Мы ускорили шаг. Словно наша группа отставших от своих частей солдат могла объединиться с усиленной ротой.
— Это же наши! — подгоняли мы друг друга.
В порозовевшем от заката вечернем небе громко раздавалось: «Ах, всадник, всадник, оставь лилии в покое!»
Наши впалые грудные клетки радостно вздымались при звуках знакомой народной немецкой песни.
Через штакетник забора мы увидели, как какой-то офицер проводил перекличку. Ему по-военному докладывали.
— Посмотрим! — говорили мы. — Кажется, тут довольно бойкая лавочка!
Но оказалось, что и здесь находится отделение военного госпиталя для выздоравливающих военнопленных. В низких бараках пока еще размещалось менее двухсот человек. Раньше здесь находилась государственная утиная ферма. Поэтому это отделение госпиталя теперь называлось «утятник».
Утятник был расположен неплохо. На лоне природы, среди зарослей молодой ольхи и стройных березок. Забор из штакетника высотой три метра еще не был закончен. Нигде не было видно колючей проволоки.
По утрам мы умывались в мелкой речушке. На ее берегах росли серебристые ивы, печально опустившие косы своих длинных ветвей в прозрачную, почти стоячую воду. Повсюду цвели болотные цветы. Громко квакали лягушки.
Мы, новенькие, старались как можно быстрее перемешаться с теми, кто уже несколько недель проживал в утятнике. Многие из них были из лагеря Антона. С момента нашего отъезда там стало еще хуже. Охрана и Антон совсем озверели!
Чудесное майское утро. Белые облака медленно плывут по бездонному синему небу. Военнопленные расположились на зеленой траве. Царит необыкновенное оживление. Мы, новенькие, ждем своей очереди в баню. Те, кто возвращается из бани, пробираются сквозь ряды стариков.
— Мои брюки пропали! — кричит один из наших.
Обслуживающий персонал бани, как его тут называют, «уважаемые мерзавцы» из числа военнопленных, которым разрешено там работать, не вернули ему брюки после обработки в дезинсекционной камере.
— Ты неправильно закрепил свои брюки. Во всяком случае, не так, как было приказано. Твои брюки упали вниз и сгорели! — с наглым видом заявляют они.
— Как сгорели?! — пытается возмутиться потерпевший.
— Если ты не успокоишься, то будешь с голым задом бегать по лагерю! — парирует персонал бани.
Словно оказывая ему великую милость, они швыряют ему в лицо какие-то лохмотья, рваные русские брюки.
— На, возьми эти!
А где же его отличные брюки, которые он так берег!
Это мне хорошо знакомо. Я вспоминаю о своих теплых фетровых ботинках, которые пропали в лагере Антона.
Свои отличные брюки он видит спустя неделю на толстой русской заднице, — видимо, так они празднуют свое возрождение из пепла.
— Это же мои брюки! — кричит бедняга.
— Тогда докажи это или заткнись!
Так персонал бани дополнительно заработал как минимум шестьсот граммов хлеба. Столько заплатил советский товарищ за хорошие суконные немецкие брюки, украшающие теперь его толстый зад.
Я убеждаюсь в том, что у меня ничего не пропало, когда нахожу все свои вещи в горячей куче одежды, лежащей на зеленой лужайке. Шапка торчит в кармане. Портянки, полученные от лешего, выглядывают из кармана брюк, а под ними спрятан маленький, уже сильно поношенный пуловер, который мне связала жена еще до нашей свадьбы. Я его называю «почтенный пуловер». Я часто надеваю его под рубашку, чтобы его у меня не отобрали.
Нашелся даже мой зеленый носовой платок, который, согласно записи в солдатской книжке, из-за своего размера считался за два.
Чистые после бани, мы предстаем перед парикмахером. Волосы на голове состригаются под ноль. Волосы под мышками тоже состригаются. Впрочем, как состригаются или сбриваются и все прочие волосы, которые имеются на теле.
Парикмахеру приходится повозиться с каждым из нас. Увидев сразу столько тощих голых мужчин, он подсмеивается над нами, заморышами. Дело в том, что парикмахером здесь работает простая крестьянская девушка, а не медсестра, которая уже не краснеет при виде двухсот обнаженных военнопленных мужчин.
Очень важно найти себе хорошего товарища. Такого, с которым можно иметь общее дело.
Вольфганг С., двадцати трех лет от роду, с темными внимательными глазами, немногословен в это первое утро на зеленой лужайке.
Он мог бы стать моим товарищем.
Мы отсаживаемся подальше от остальных. Месяцами продолжалось наше молчание. Наконец-то мы можем говорить. Говорить по собственному желанию!
Вольфганг больше не посасывает лениво свою трубку, которую ему вырезал кто-то из наших. Рейнский темперамент прорывается наружу.