— Вы, товарищи, отправляетесь на оборонные работы в сельскую местность, — продолжает военинженер деловито, без запальчивости, и его не перебивают, слушают напряженно, стараясь не пропустить и слова. — Я не исключаю, что враг попытается сбросить и туда, где вы будете трудиться, воздушный десант. Что вы должны в данном случае предпринять? Ну-ка, кто скажет?
Он ждет — все молчат. Он не собирается посрамлять нас нашим незнанием — искренне хочет убедиться: знаем или нет. В рядах шевеление, все переглядываются, перешептываются, кто-то почесывает затылок. Военинженер, немолодой, лет сорока, собранный, внимательный, не выражает досады.
— Так! — говорит он. — Понятно. Поясняю. Десанты бывают трех видов: парашютные, посадочный и комбинированные. Парашютистов легче всего уничтожить в воздухе — до или в момент приземления. Поэтому ваша задача в случае обнаружения вражеских самолетов, которые кружатся над полем, полянами, или лугами, — срочно сообщить об этом местным властям. Для предотвращения посадки фашистских самолетов на открытых ровных местах роют ямы, валят деревья, ставят подводы.
Холодком по спине то ли страх, то ли предчувствие — так реально представляю картину вражеского десантирования: бегут согнутые стреляющие фашисты, горят подожженные ими дома, лопаются от огня стекла, кричат люди…
— Если все же врагу удалось высадиться, — спокойный голос обрывает ленту, которую раскрутило мое воображение, — нужно усилить охрану и оборону всех объектов — дорог, мостов, линий связи и электропередач, телефонных и телеграфных станций, МТС. И сообщить властям, воинским частям. — Пауза. И: — Понятно?
— Понятно! — отзываемся мы дружно, радостно: ясность, пусть трудная, тягостная, лучше неизвестности.
— А кто умеет управлять автомашиной, мотоциклом?
Вопрос смущает всех нас. Поднимается мало рук.
— Плохо! — жестко подытоживает командир. — Наша недоработка… Так вот. Необходимо эвакуировать все виды транспорта в районе высадки десанта, чтобы лишить врага возможности воспользоваться не только автомашинами и мотоциклами, но и велосипедами, лошадьми. — Внезапно командир улыбается и с усмешкой спрашивает: — А кто из вас, горожане, сумеет запрячь лошадь? Ну-ка.
Мы молчим, и тогда он восклицает весело:
— Ну и я не умею! Так что не горюйте. — И все хохочут. — Будем учиться.
Я не сразу догадываюсь, что умный и опытный военинженер рассчитал психологически верно: разговор не подавил нас, а заставил призадуматься, шутка же повысила настроение.
Свои жесткие коррективы вносит в наше поведение и настроение война. В кружках Осоавиахима, на уроках военного дела мы научились стрелять из трехлинейки, ручного и станкового пулеметов, бросать гранаты и колоть штыком соломенные чучела. У большинства ребят оборонные значки. А о бомбах не знали толком ничего. И о танках. Многое воспринимали по-мирному, судили о войне по статьям и снимкам в журнале «Знание — сила».
— Слово товарищу Иваненкову, вашему секретарю, — и командир делает четкий шаг назад.
Теперь выходит вперед Гриша. В его словах — то же стремление предостеречь нас от благодушия, горячности, убеждения, что стоит нам нажать, как все изменится и мы беспрепятственно дойдем до Берлина. Такие настроения, верно, были у нас, мы рвались в армию и из опасения, что война скоро кончится, раньше, чем нам исполнится восемнадцать, и мы повоевать с фашистом не успеем.
Гриша, пересиливая усталость, произносит привычные, знакомые слова о нашем комсомольском долге, о верности, о твердости — мы их читали в газетах и слышали по радио. Но как много значит авторитет того, кто говорит привычное, — нашего секретаря, старшего товарища и — просто Гриши. «Гриша сказал», «Гриша так считает» — это как закон. В любое время придешь в горком, он откладывает дела и занимается твоим: оно стало и для него самим важным. Никогда Гриша не был оратором-златоустом, не бросался красными словами, не очень был грамотен, но он был наш секретарь, наш душою, делами, а теперь все, что он говорил, обретало особую значимость. Как это много — вера в твоего вожака, в твоего командира — это я стал понимать не в те трудные дни, а чуть позднее, уже в армии.
— Дисциплина, организованность, бдительность, дорогие ребятки, это борьба за победу.
Так может сказать только наш Гриша. Его слова я запомню на всю жизнь. Интонацию, убежденность и неостывшее, довоенное «дорогие ребятки». Хотя Гриша старше нас всего-то лет на десять.
…Отвоевав, я возвратился в родной город. Точно никто не знал о судьбе Гриши, всплывали разные версии: ушел политработником в армию, погиб на фронте; сражался и убит то ли в подполье, то ли в партизанах; жив, на партийной работе, переведен куда-то, след потерялся. А мне по душе пришлась романтическая и, возможно, не самая достоверная история, связанная с судьбою Гриши. Ручаюсь за одно: в ней полно раскрылся характер нашего любимого комсомольского секретаря.
…Враг захватил Ленинск осенью сорок первого и держал сто дней. Ворвались гитлеровцы внезапно. В городе работали заводы и поликлиники, дети учились в школах. Мама моя вела в эти часы врачебный прием…
На исходе октябрьского дня в конце Буденновской улицы раздался отдаленный лязг гусениц, на который не обратили внимания: идут тракторы или танки, свои, конечно, — фронт-то далеко. А нестрашное татаканье никто не принял за пулеметное. Но оказалось — фашистские танки.
Мчались во всю ширину мостовой — от тротуара до тротуара — мотоциклисты. Самый плюгавый солдатик, сидевший за рулем, должен по представлениям гитлеровцев внушать страх: широко расставлены руки в черных кожаных перчатках-крагах; пол-лица закрывают очки-консервы; глубоко надвинута на голову рогатая каска; пятнистая плащ-палатка от быстрой езды полощется на ветру, как крылья. А рядом в коляске пулеметчик и неприцельно, но беспрестанно строчит из МГ или «шмайсера»[1]. Катит на бронетранспортерах и грузовиках мотопехота, следом ползут танки.
А улица полна людей: снуют набитые пассажирами автобусы, шагают ребятишки из школы, стоит очередь у продовольственного магазина, расположенного напротив здания горкома комсомола.
Беспощадная громыхающая лавина надвигалась неотвратимо. Сведения о вторжении врага в пределы города не успели обогнать колонну; Она сама оповещала о себе — огнем, разрушением, смертью.
…Какой-то молоденький красноармеец выходил из здания, откуда нас отправляли на окопы, а потом на войну. Парень будто всю жизнь готовился к этому мигу: заученным движением сорвал с плеча винтовку, дослал патрон и, прислонясь для упора к телеграфному столбу, успел «приземлить» нескольких налетающих на мотоциклах «нибелунгов».
Этот мой сверстник оказался не только смелым человеком, но и воином, знающим свой маневр. Неуправляемые мотоциклы круто опрокидывались, «нибелунги», выпав на мостовую, беспомощно катились по камням, а задранные колеса машин крутились долго, безостановочно.
На короткие минуты движение колонны застопорилось. Это дало возможность тем, кто готов был сражаться, приготовиться к бою. Из горкома выбежало несколько человек — среди них Гриша. Из пистолетов и револьверов они открыли огонь по врагу. Подошли вражеские бронетранспортеры, танки. Тех, кто оказался на их пути, перебили. Так геройски погибли и неизвестный боец, и Гриша, и другие горкомовцы. Не забыт их подвиг — стал легендою. Но это будет через месяц, в октябре.
…Под звуки оркестра мы выходим со двора горкома и, неумело равняя ряды, шагаем к ожидающим нас грузовикам. Гриша кому-то жмет руки, кого-то из девушек подсаживает в кузов автомашины, кого-то обнимает. Военинженер козыряет ему, садится в кабину головного «газика». Гриша срывает с головы кепку и машет ею прощально, весело. А мы из кузова кричим, обещаем на окопах хорошо потрудиться, не посрамить комсомольского звания, и у меня нет и тени предчувствия, что это мы с юностью расстаемся. Навсегда.
Наша автоколонна движется вверх по Буденновской. Витрины магазинов забраны мешками с грунтом. Вот Дворец культуры — сюда из школы я ходил в драмкружок, в спортивную секцию; здесь же перед Октябрем и Первомаем собирали комсомольский актив на торжественные вечера. Выступала наша театральная самодеятельность, спотыкаясь, я влезал на сцену и читал своего любимого поэта:
Товарищ Ленин, я вам докладываю
Не по службе, а по душе…
— Давай, Маяковский! — кричали из зала. Одно время я стригся под машинку и, как считали друзья, ростом и внешностью смахивал на Маяковского. «Эх, мне бы еще стихи писать, как он», — самокритично говорил я Ире, но она, хоть и называла меня хвастуном, однажды, покраснев, призналась, что я ей нравлюсь и без стихов. Это было в восьмом, два года назад.