— Згоба, вы чому в шапци, це ж лэнинська кимната, священное мисце для кожного солдата. Вы бачьте, тут и Лэнин повешен, и правительство наше…
Тут он помолчал, подумал и добавил:
— Поставлен.
Уж лучше б молчал, может, и прошло бы незамеченным.
— Нет, нет, повешен, мы слышали, — радостно загудели все, кто был в ленкомнате.
С этим же прапорщиком была другая история.
Стоял я дневальным в казарме. Зазвонил телефон. Я снял трубку, доложился. На том конце провода командир отряда сказал:
— Позови-ка мне прапорщика Вознюка.
— Я позвал. Вознюк взял трубку и четко доложился:
— Прапорщик Вознюк прибыл к телефону.
С тех пор, как только к нам прибывало молодое пополнение, повторялся один и тот же розыгрыш. Мы подзывали к себе новобранца и строго говорили ему:
— Зайди к старшине в каптерку, скажи, что его к себе срочно телефон вызывает.
Долго потом еще из каптерки раздавались отборные матюги…
1980 год, Северная Карелия, гарнизон Верхняя Хуаппа, вахтовый поселок 909-го военно-строительного отряда
Из хорошего о службе в первую очередь вспоминаются ребята, с которыми служил. С некоторыми и сейчас видимся. Это братство нам не забыть.
Во вторую очередь — хороший крепкий чай, который помогал нам переносить суровые северные морозы. Со снабжением у нас дела были неважные. Проще говоря — отвратительно кормили. А вот чай был самый лучший, индийский, изумительного качества, в то время как вся страна пила азербайджанский и грузинский чай (пыль грузинских дорог). Почему так — не знаю.
И еще вспоминаются фанерные вагончики, в которых мы жили на вахте всю неделю. В казармы приезжали только на выходные. Казарма — это не то, отстой, как сказали бы мои дети. Казарма — это сто с лишним человек в одном помещении, вечный шум, галдеж, бесконечные построения, отбой-подъем по команде, отрывистые команды отцов-командиров, несмолкаемый мат прапорщиков, а в перспективе — возможность угодить в наряд, например на чистку картофеля на всю ночь. Короче — вокзал, а не жилье.
Другое дело вагончик. Неярко мерцает под потолком лампочка, питаемая от дизель-генератора в крайнем вагончике. Тихо потрескивают дрова в печке. Негромко звучит музыка из раздолбанного транзистора (питание — от тракторного аккумулятора). Можно раздеться и вытянуть ноги на койке, помечтать, пуская дым в потолок, почитать газеты, журналы, что завозят на вахту из гарнизона.
В общем, я за казарму и четверть вагончика не дам.
Строить тебя в вагончике никто не будет, подъем и отбой превращаются в какие-то расплывчатые, необязательные понятия. Успел к завтраку — и хорошо, какой еще, к дьяволу, подъем! Но берегись, если на вахту приедет командир отряда, комбат. Он тебе и про подъем-отбой, и про службу, и про присягу напомнит.
Будешь по десять раз подъем-отбой за 45 секунд делать, да еще и с пяток кругов вокруг вахты побегаешь.
Устроен вагончик просто. Каркас на полозьях обшит фанерой, между листами фанеры — стекловата для утепления. Как войдешь — тамбур с чугунной печкой. В метре над печкой железная сетка, на которую складывают для просушки валенки, портянки и т. д. Все это, наверное, издает жуткую вонь. Сказать наверняка трудно, потому что ее никто не замечал. Из тамбура — две двери в кубрики, где стоят двухъярусные койки.
Печка греет очень жарко, но вагончик старый, битый при неоднократных переездах, все тепло выдувает быстро. И поэтому, когда на верхнем ярусе коек нельзя дотронуться до горячих дужек кровати, на болтах, что в полу, выступает иней.
Итак — зима. Дружно храпит дорожное воинство: водители самосвалов, бульдозеристы, экскаваторщики. Дорожностроительная колонна. Или просто дурколонна, как нас называли.
Я проснулся от собачьего холода. Шел уже седьмой час. В принципе должен был быть подъем, но в вагончике-камбузе все равно раньше восьми завтрак не будет готов, так что час-полтора еще поспать можно. Вот только холодно, не уснуть уже. Я слышал, что все уже давно проснулись, ворочаются под одеялами, пытаясь согреться. Хрен тут согреешься — печку затопить надо. Дрова есть, встал бы кто-нибудь, растопил, что ли. Похоже, что остальных тешила та же мысль — вставать никто не хотел. Охота была из-под одеяла в еще больший холод вылезать, одеваться, с дровами возиться!
Холод — мой главный враг на Севере. Я отдирал от ног примерзшие обледеневшие портянки. Трижды за два года обмораживал пальцы на руках, к счастью не очень сильно. И постоянно боялся замерзнуть (прецеденты у нас бывали). Иногда вдруг на тебя наваливалось сладкое оцепенение, уходили боль, усталость, заботы. Тебя охватывало блаженное состояние — сладостное забытье. В таких случаях я рывком встряхивался — боялся, что вот так однажды не очнусь и замерзну. Было и легкое сожаление: а может, не стоило и просыпаться, чтоб не видеть эту гнусную, мерзкую действительность.
Холод я бы еще долго терпел, но приспичило на улицу по малой нужде. Пришлось вылезать из-под одеяла, одеваться, идти на улицу. В отличие от зубной, эта боль сама не пройдет.
Я быстро сбегал за вагончик, до ближайшей елки, и вернулся обратно.
В обоих кубриках тихо переговаривались, никто уже не притворялся спящим. Расчет верный: раз уж я встал, то растоплю печку — все равно согреться надо. Я открыл топку, стал загружать ее дровами. Сверху полил их соляркой из баночки, чтобы лучше разгорались. Двери в кубрики были закрыты, ребята меня не видели, поэтому они притихли, прислушиваясь к моей возне с печкой.
Наша печка имела паскудный характер: пока не прогреется дымоход, дым идет не в трубу, а обратно, через поддувало в вагончик. Я поджег дрова, и дым потянуло в вагончик. Тамбур стал наполняться отвратительной соляровой гарью. Я открыл дверь на улицу, чтобы проветрить.
— Саня, кто там пришел? — крикнули из кубрика.
Я среагировал мгновенно (сейчас вам устрою дешевую жизнь!).
— Здравия желаю, товарищ полковник! — громко, четко сказал я. И прикрыл дверь.
И моментально в обоих кубриках все вскочили, стали судорожно одеваться, кто-то спрыгнул кому-то на ногу и получил за это в морду, слабо пискнув. Кто-то перепутал ватные штаны, у кого-то запропастилась шапка. Наконец все оделись и сели на койках, боясь выглянуть, вдруг комбат еще возле вагончика.
Я зашел в кубрик, скинул валенки и, довольный собой, растянулся на одеяле. Людям гадость — на сердце радость. Не хотели печку топить!
— Саня, где комбат?
— Пошел к другому вагончику.
— А ты чего завалился, он ведь вернуться может, давай по-быстрому на камбуз, там, поди, уже завтрак готов.
— Да забил я на комбата!
— Ты че, оборзел вконец?
— А что, не видно!
Они уже ничего не понимали, а я невозмутимо лежал, про себя наслаждаясь ситуацией. И тут в окошко увидели, что с камбуза идет какой-то салага с чайником в руке.
— Эй ты, дух, — крикнули ему, — иди сюда!
— Чего? — спросил он, подойдя.
— Где комбат?
— Какой комбат?
— Ну, только что от нашего вагончика к вашему отошел.
— Да нет никакого комбата ни в нашем вагончике, ни на улице, вы что, охренели, в натуре!
Воздух содрогнулся от страшного мата, которым вся дурколонна крыла меня в течение пяти минут. А через пять минут все громко смеялись, показывая друг на друга пальцем, но уже не в силах что-нибудь еще сказать. Одетые, в шапках и валенках — и все напрасно. Смеялись над собой, над своим страхом, над нашей дурацкой неуютной жизнью.
Признали все, что розыгрыш удачный, купились чисто. Но не обиделись. В армии не принято обижаться на розыгрыши.
И потом пошли к вагончику-камбузу, что у речки. Все равно ведь уже встали, оделись.
Да и сон прошел.
Лето 1980 года, года Олимпиады, было 'очень жаркое, лесные пожары нас постоянно донимали. Солдат мобилизовывали на их тушение. Мы в меру сил шланговали. В тот год даже карельские болота все пересохли.
Сразу за нашим вахтовым поселком было такое высохшее болото, куда мы ходили по нужде.
И вот как-то после ужина отправился я на это болото «подумать». К процессу я подготовился серьезно: во-первых, взял с[собой большую газету — почитать и вообще. Летом в Карелии шикарные белые ночи, светло — запросто читать можно. Во-вторых, обломал себе ветку, чтобы во время процесса подмахивать снизу, иначе всю задницу искусают комары.
И вот сижу, значит, думаю, читаю. Вдруг вижу, из-за вагончика выскакивает молодой салага и, не разбирая дороги, молча бежит в лес. «До чего все-таки дедовщина в отряде свирепствует, — вздохнул я. — Молодым совсем житья нет». (Сам я уже к тому времени отслужил 8 месяцев.) Но через несколько секунд с вахты выскочил старослужащий Читашвили, в одном сапоге, по пояс голый, с недобритой физиономией. И тоже молча умчался в лес, выпучив глаза от страха. Ему тоже, что ли, в морду дали? Не похоже. Грузины у нас были известны как люди отважные, и друг друга в обиду они не давали. Пока я размышлял над этим, из-за вагончиков выскочили два молдаванина моего призыва и так же беззвучно скрылись в лесу.