Ему вспомнились голубые, небесной ясности и глубины, глаза Катьки, блаженной дочки Дарьи. Катька подолгу трясла деревянную куклу, будила ее, а когда та просыпалась, крепко прижимала ее к себе и мурлыкала что-то радостное. На лицо Катьки являлась просветленная улыбка. Федор и сам, пообзабывшись, улыбнулся сейчас вместе с Катькой…
— Подставляй, русский мужик, шею. А если плохо подставишь, значит, ты темен. Тебя просветить надобно. Сам-то ты, дубина, никак не поймешь, в чем твое счастье. А счастье твое — в борьбе… — тихо бубнил Волохов, разговорившись по привычке сам с собой. — Про мировую революцию галдели. Догалделись. Германья сама с революцией-то идет. И немцу-то тоже, видать, мозги крепко засрали. Светлые головы с войной не пойдут.
Федор натянул одеяло на голову, чтоб не слыхать напарника, не вдаваться в его бесполезную крамолу.
Вскоре его охватила дрожь. Очередной наплыв лихорадки мутил все внутри, чакали зубы, в ушах появлялось вязкое ширканье пилы, которая пилит и пилит непомерный ствол. Мысли под это ширканье тупели, заплетались одна за другую, как заплетались под конец работы ноги. Чуть стихала дрожь, утихомиривалось тело, и веки свинцовели — не поднять.
— Вставай! Выходи на линейку! — ледяным ушатом брани окатывал Федора вертухай. — Чего лежишь? Карцера не пробовал, гнида?
Нынешнюю ночь Федор горел в жару нарастающей хвори. Глухим, гудящим во всем теле кашлем надсаживал грудь. В недужном забытье ему виделось, как огромная срубленная ель со скрежетом и воем падает на него. Теперь уже он стоял на месте усохлого почернелого доходяги, теперь уже его настигала зеленая глыба. От страха все сжималось внутри, Федор вскрикивал безголосым сонным криком — скидывал тяжкий покров ели, жуть больного сна. Но стоило опять погрузиться в дрему, ель опять начинала скрипуче клониться к нему…
Поутру Федор еле сполз с нар, стал на ноги и чуть не свалился. Икры и сухожилия ног — точно тряпки, не держат.
Бригадир Манин недовольно щурился, наблюдал, как Федор, пошатываясь, одевается, возится с телогрейкой, ищет в ней рукава.
— Скопытится парень. В лазарет его надо, — сказал бригадиру Волохов, кивая на Федора.
— Здесь каждого второго в лазарет надо, — окрысился Манин. — Пилу один на обе стороны таскать будешь?
— Ты на меня не рычи. Вон с Артистом поупражняйся, — ответно взъелся Волохов.
Бригадир злобно сузил черные щели глазниц, попереминался на кривых ногах, поприкинул: «Концы отбросит — лекпом акт составит. И точка! Но с другой стороны, парень молодой, жилистый, не заморыш. На таких бригада и держится. Изнемог, застудился. Пожалуй, еще отойдет. Работников надо беречь. На блатарях не уедешь, а с началом войны пополнение в лагерь убыло. Даже поговаривают, будет отток на фронт…» Манин подошел к Федору:
— Ступай в санчасть! Освобождение от работы получишь. Отлежись. Мне рабсила нужна.
Волохов негромко, ухмылисто бросил Федору:
— Попилишь еще. На благо царя и отечества.
Небо уже высветлело. После спертого и будто бы грязного воздуха барака Федора обдало сырым тусклым холодом утра. Снег в ростепели посерел, на нем черными землистыми жилами вились хлюпкие тропки. Оглядевшись, Федор вспомнил, зачем он выбрался из барака и куда ему идти, и поплелся в санчасть. Он брел вдоль забора, возле сторожевой полосы с внутренней опояской из колючей проволоки. Подступать к этой полосе запретно. Подошел вплотную — и часовой на вышке обязан стрелять на поражение. Федор сбился с тропки и остановился в шаге от запретной зоны.
Несколько лет назад, еще мальчишкой, он по неосмотрительности провалился в прибрежную мартовскую полынью на Вятке. Затем захворал от лютой, иголками пронизывающей простуды. Его поили сладким медовым настоем, дали полстопки водки с пережженным сахаром, и он жарился под тулупом на жаркой печке, стонал в хвором полубреду. Тогда, в болезнь, в самую тяжкую ночь, по тихой избе зашаркали тапки-шубенки бабушки Анны. С огарком в руке она подошла к печке проверить больного. Перед глазами Федора замаячил свечной огонек, неприятный, резкий; огонек двоился, куда-то уплывал, утягивал с собой. Потом осветилось морщинное лицо бабушки Анны. Она положила прохладную мягкую ладонь на горячий лоб Федора, с тревогой и с крупицей бодрящего юморка спросила:
— Не помираешь ли, дитятко?
Спекшиеся губы Федора разлепились, он богохульно ответил:
— Уж помер, бабка. Я уж — в раю.
— Свят-свят! Што ты таковское говоришь? — зашептала она, — В раю-то, знать, хорошо. Но тебе еще земну дорогу надо осилить.
— Чего ее силить? Сразу бы да в рай!
…Федор покосился на сторожевую вышку, где охранник явно глазел в его сторону. Всего один шаг до рая-то. Вон «филин», уж поди, на мушку взял. Ступить — и будет «бабушкин» рай. Там для всех тепло, там птицы поют… Он закрыл глаза, стал терять себя, погружаясь в полное бездумье. Покачнулся к роковой колючке запретной полосы, предаваясь какому-то новому благодатному чувству, словно проваливался в мягкую сенную яму. Но тут же и очнулся. Вдруг часовой не срежет наповал, бездарно ранит, кровью и новой мукой отдалит райское место! Федор зябко передернул плечами и поплелся дальше. Ни в чем, казалось, на земле нет ни малейшего смысла. И жить не хотелось, но и переступить через жизнь не было сил.
Врач Сергей Иванович Сухинин, медлительный человек с вежливым голосом, в очках в круглой оправе, с красивыми тонкими руками, которые держал на столе, как ученик за партой, не перебивая выслушал Федора. Не спеша осмотрел его: постукал тонкими холодными пальцами по спине, приложился к груди медицинской трубкой, заставил показать язык — и подытожил свою процедуру:
— Госпитализацию с таким диагнозом мы не делаем. К сожалению, не делаем, молодой человек
Вот вам таблетки и на день освобождение от работы. Придете еще завтра.
Проникаясь к Сергею Ивановичу почтительностью, Федор несколько раз поблагодарил его, извинился, что наследил грязью на чистом полу. В кабинете неприторно, успокоительно пахло медицинскими снадобьями, казалось светло от белого благородного халата врача и от самого его благородства. Здесь витал дух нетюремного мирка. Уходить не хотелось — Федор искал предлог задержаться, придумывал, чего бы еще спросить.
Вдруг дверь врачебного кабинета широко и нахально распахнулась, и сам начальник лагеря, верткий, пучеглазый толстячок Скрипников, как мяч заскочил внутрь и заорал куда-то мимо Сухинина:
— Почему покойник в палате? Где санитар? Обурели, сволочи! Всех на общие работы отправлю! — Он свирепо выпялил глаза на Федора: — Ты кто такой? Чего шляешься?
— Он болен, — ответил за Федора врач Сухинин.
— Больной должен лежать! А покойник чтоб в две минуты в холодной был!
Вечно взвинченный начальник лагеря, бывало, неделями не показывался на зоне, пропадал где-то в головном управлении, но, когда объявлялся в подведомственной вотчине, лез во все углы и щели, самолично, вспыльчивым нравом и бранным окриком, проводил ревизию.
— Я вам, филонам, мозги прочищу! — Скрипников схватил графин с водой и, не отыскивая стакана, приложился к его венцу. Жадными, большими глотками лил в себя воду, видать, смирял похмельный нутряной зной.
Сухинин и Федор переглянулись. Что-то солидарное, пересмешное было в этом слиянии взглядов: похоже, оба оценили взбешенность начальника равной мерой.
— Чтоб в две минуты! — выкрикнул Скрипников, пятерней обтер подбородок и так же быстро, как появился, прыгающим мячом выскочил из кабинета.
Сухинин снял очки, белой салфеткой стал протирать круглые линзы, словно они запотели от Скрипниковой ругани. Федор стоял у раскрытой двери в нерешительности — уйти или повременить еще? Та короткая, понятливая переглядка с доктором, когда они следили за алкающим начальником, давала Федору и какой-то повод к разговору, и какой-то возможный просвет. Он почувствовал, что сейчас — именно сейчас! — надо потянуться к этому симпатичному человеку, искать его покровительства.
Федор сделал шаг вперед, ближе к доктору, сглотнул от волнения слюну.
— Можно, я у вас побуду? Навременно, сколько выйдет. На вырубке я загнусь… Я на любые обязанности согласный, — произнес Федор, осторожно намекая на невынесенный труп в палате. — Не сгожусь, так сразу и выгоните.
Сергей Иванович надел очки, внимательно посмотрел на Федора. Федор тоже глядел ему прямо в глаза — беззащитен, как новорожденный, весь во власти этого чистенького человека. Откажи ему этот человек — и мольба Федора превратилась бы в бессильный гнев. Ему, с воспаленными в болезни мыслями, опять казалось, что он сейчас стоит где-то между небесным раем и земной мукой.
— Ступайте в палату, Завьялов, — видимо, о чем-то договорившись сам с собой, сказал Сергей Иванович и потер ладони, чтобы согреть их. — Сырость на улице, печь растопите. Умер как раз дневальный. За него и послужите.