И уже Танька, медсестра. Обнимают.
— Скорее, скорее, садитесь.
Выскакивает Борька[9].
— Скорее садитесь! Ты в «Правде» был? Ждут, скорее.
Уже бегут правдисты, редактор прибивает над моей койкой картину: лес.
— Она небольшая. Но это Маковский.
— Это пока вам подарок и значок «За храбрость».
Борька смеется:
— У меня такой же.
Опять зовут. Почему-то требуют стихов.
_____
Мне принесли бумажку. Вызывают в бюро проверки в Грушку. Расписался.
У местного фельдшера.
— Нам запрещено выдавать какие-нибудь справки. Там комиссия, три врача. Обратитесь туда.
Очевидно, тоже Германия. Вот и я негр. Из села вызывают еще двоих, в том числе Лукаша Бажатарника. Мать пришла, плачет:
— Сидел, сидел, молчал, молчал над теми книжками — и пошел. В Умань, говорит. И вот две недели нет.
А если в самом деле Германия? Пожалуй, тогда капут, а чертовски обидно, что не сделал того, что надо бы.
_____
Мария говорит:
— О господи, где ж наши так долго?
Как будто им легко. И так — молодцы. Остановили немцев. Немцы сейчас ничего не могут сделать. Это ясно почти для всех.
17 июня 1942 г.Вчера был в Колодистом. Люди ни о чем не говорят, кроме отправки в Германию. Составлен уже третий список на 170 человек.
Берут и юных и солидных уже. Староста встретил на улице Галю, тоненькую тринадцатилетнюю девочку:
— Ты почему не пошла на комиссию?
— Да мне ж ничего не было.
— Не было, так будет.
В комиссии в районе три врача местных, несколько немцев. Не бракуют почти никого уже. Девушка жалуется на сердце.
— Что-то сильно бьется. Послушайте.
— Ничего, работать можешь.
Другая жалуется на чесотку, плечо в лишаях.
— Ничего. Это не на видном месте.
Глухая.
— Пустяки. Громче прикажут — расслышит.
Многие скрываются от Германии. Бегут на огороды, в поле. Их ищут. Ночью у хат поджидают полицаи. За ними гоняется начальство.
Вот усатый пожилой мужчина. Летит что есть духу. Оказывается, у мужчины записали жену, дочь, зятя. Они скрылись. Явился староста. Давай бить в морду.
Девушка скрывалась на чердаке. Избили. Отвезли на комиссию. Комиссия забраковала.
13 июля 1942 г.Перерыв в записях большой. Ждали повальных обысков для выкачки хлеба. Пришлось осторожничать.
Три недели тому назад был в Грушке. Ночевали за пять километров у хороших людей. Утром перед Грушкой выкурил папиросу, выпил стакан чаю.
Бойкий хромой паренек в чеплашке показал бюро проверки:
— Где раньше была редакция, под голубой черепицей.
Возле крыльца встретил похожего на земского врача пузатенького человечка — начальника бюро.
Он сказал, что надо в комнату налево. В комнате налево были парты по стенам и поперек два составленных стола. В середине толстый лысый немец в коричневом гражданском френче толстого сукна, с коричневыми пуговицами, в коричневых брюках галифе. На окне сзади фуражка с высокой задранной тульей и здоровенным орлом.
Переводчик, молодой, щеголеватый, сложив на стол холеные руки, играл часами.
— Вы из якого села?
— Вильхова.
— Большое у вас хозяйство?
Я не понял. Никогда никто не спрашивал меня о хозяйстве. Переспросил:
— Где?
— Ну, у вас.
— Лично?
— Ну да, у вас.
— Лично?
— Ну да, у вас.
Перечислил хозяйство Марусиных родных.
— Огорода сколько?
— Сорок сотых.
Я заявил, что болен. Сердце. Позвоночник. Дали бумажку начальнику поликлиники: «Осмотреть гр. Занадворова, лично. Заявил, що вин хворой».
Немец подписал.
В кабинете молоденькая женщина — врач. Улыбается.
— И вас записали. До сих пор все женщины были.
Оттого, что она улыбается, и оттого, что она молода, и оттого, что была привычная обстановка и привычный разговор, — сделалось легко, и я повел привычную речь, по которой узнают друг друга.
Она послушала сердце.
— Одевайтесь.
— Суставов не надо демонстрировать?
— Нет. По сердцу видно, что не подходите.
Написала: «Для сельхозработ не годен».
Девушка, медсестра, расспросив о Марусе, сказала:
— Десять рублей с вас.
— Всего? Дешево за такое удовольствие.
К врачу:
— А не знаете, куда это собирают? Мне ничего толком неизвестно.
— Они говорят, что по совхозам, но правда или нет — кто его знает.
Я понял, что был у своих.
Подбежала Маруся, сидевшая на крыльце.
— Ну что?
Писарь взял бумажку, передал переводчику. Тот сказал что-то немцу. Немец объяснил что-то.
— Работы нет.
Писарь попросил табачку.
— Можете идти.
В коридоре тот же, с брюшком, спросил сочувственно:
— Ну как?
— Освободили.
— Ну и хорошо.
Мы ушли поспешно по пустому шоссе.
А в селе бабьи языки уже сообщили: меня взяли в Германию, Маруся поехала со мной добровольно.
_____
Старуха, Марусина тетка:
— Я что ни делаю, все гадаю: чи вернется мой Миша до дому? Картошку беру, цибулю рву або редьку, думаю: если до пары, то вернется. И все не до пары. А тут стала чеснок рвать, закрыла очи, думаю: вернется парень до дому? Беру четыре — вернется.
_____
В одно из воскресений были на именинах у Л. Разбавленный спирт, чистый спирт, спирт с медом. Винегрет, котлеты с вермишелью даже. Много женщин, мало мужчин. Учительницы, учителя больше. Семидесятилетний старик — отец — угощает табачком.
Кто-то из гостей:
— За победителей, за нас, значит!
— Мы пока что побежденные.
— Нет уж, не говорите. Все равно победим.
Многие поют. Почти все украинские.
18 июля 1942 г.Вчера был у учительницы. У них отправляют брата — десятиклассника, у Марусиной тетки Гали уходит дочка, младшая. У соседей жарят котлеты, пекут пироги. Юрка — отъезжающий — тайно собирается в соседнее село: там есть у него какая-то Надя.
Он «доброволец». Староста встретил его:
— Записывайся добровольцем. Все равно из вашей семьи кого-нибудь отправим (семья считается большевистской).
Заходят два паренька — однокашники и такие же «добровольцы». Все здоровые, высокие, загорелые. Думаешь: «Как они нужны там…»
У тетки тихо. Антося, еще не оформившаяся девочка, стоит у стола. На ней вязаная блузка, еще ленты. Мать:
— Хоть бы крепкая была, а то ведь курчонок совсем. Мы ее и работать-то не заставляли. Все жалели.
Антося:
— Я к вам вернусь.
— Хочь бы уж спокойно там было, да хочь бы кормили, да работы богато не давали.
— Полицай приходыв. Казав, шоб брали зимний одяг и легкий, и для работы и про выхидный день. Та хиба там до выхидных будэ?
Отец тупоумнее:
— Ничего, свет увидит. А чего ж, в неметчине неплохо было. Мы их видели в четырнадцатом году, они чисто жили. Хаты чистые и одеваются хорошо.
А она идет, как курчонок.
_____
Сегодня отправляют от нас людей. В первый эшелон сорок пять человек. У соседа уходит девушка — одна из трех. У других пожилой человек — Ларион.
Назначено на три часа.
У обоих хат толпы. Плач доносится. Приходит на ум: совсем похороны. Идут. Девушку под руки ведут к подводе. Там мешки.
Сзади сплошь бело — белые хустины[10] и кофты. Женщины. Кто-то рыдает и причитает только:
— Боже мой. Боже мой.
Подвода движется медленно. Два конных полицая гарцуют. Мужчины отстают.
_____
Вчера Марусин батько принес новость: бывший кулачок Сидор Кот будто слыхал, что немцы прорвали фронт на пятьсот километров в ширину и столько же в глубину, взяли Саратов. С видом всезнайки он добавил:
— А войска, что взяли Севастополь, пошли брать Кавказ.
Неужели может быть хоть доля правды? В чем же дело тогда?
Стратегически направление Харьков — Сталинград выгодно, конечно. Тогда Кавказ почти отрезан.
Но неужели могло случиться? И какая армия могла такое сделать? Саратов примерно семьсот пятьдесят километров (я весь вечер рылся в сумерках в картах) от линии фронта на 1 июля.
Но, впрочем, что я знаю?
А страшно, и холодно, и горько. Неужели мы, т. е. наш мир, наши идеи, мечты, стремления, неужели все это так и погибнет, как народившийся, едва засветлевший день. Неужели все черные, проклятые силы, что скопились в людях, — победят? И самую память о нас вырвут из людского мозга? И будут убиты миллионы и миллионы? Умрут тысячи книг, картин, фильмов, сооружений? И если нельзя сохранить для поколений, которые будут искать смысл правды и придут неизбежно к нашей, или очень похожей на нашу, правде, людей — носителей нашей правды, то надо сохранить, что возможно, из сделанного этими людьми.