На одной из остановок, — а эшелон больше стоял, чем двигался, — Елена предложила пустить в общественное пользование все топоры, кружки, бутылки, кастрюли. Без ворчания и споров не обошлось, но в конце концов меньшинство подчинилось большинству, и этот вопрос был улажен.
Дальше стало еще легче. На стоянке, когда Елена вышла с ребятами из вагона, к ней подошел суровый на вид старик в овчинном тулупе.
— Ваши дети? — спросил он, насупив седые брови.
— Мои, — удивленно и немного встревоженно ответила Елена, не понимая, что ему надо.
— И этот ваш? — Старик кивнул на Вадимку.
— И этот мой!
— А не Сергей Петровича это сынок?
Елена смутилась:
— Да, Сергея Петровича.
— Ну то-то же! — Старик усмехнулся и ушел, оставив Елену в состоянии смутной тревоги.
На другой день он появился снова, кряхтя, залез в вагон по подвесной железной лестнице и поставил на нары литр молока и небольшую корзину с яблоками.
— Кто вы? — растроганно спросила Макарова.
— Дед, — улыбнувшись, ответил Дмитрюк. — Вы ему матерью теперь приходитесь, ну, а я дедушкой придусь.
— Мама, а это не дед-мороз, только без бороды? — громко спросил Виктор после того, как Дмитрюк ушел.
В вагоне рассмеялись, а Дмитрюка с тех пор стали звать дедом-морозом.
Старик появлялся ежедневно. Где и как он добывал молоко — никто не знал, но было ясно, что доставалось оно ему нелегко.
Однажды он появился уже вечером, сконфуженный и злой.
Молоко в бутылке створожилось, и Дмитрюк вынужден был рассказать, что купил его рано утром в далеком селе, опоздал на станцию и отстал от эшелона. Ему удалось кое-как догнать своих, забравшись на паровоз санитарного поезда.
У Марии Матвиенко тоже нашелся свой дед-мороз. Правда, у этого «деда» не было ни бороды, ни усов, и глаза его глядели молодо, почти по-мальчишески, но свои обязанности он выполнял не хуже Дмитрюка. Это был Шатилов. Увидев Марию на одной из остановок, он всерьез взялся ей помогать и даже перебрался в вагон, к величайшему неудовольствию остальных. Шатилов быстро расширил круг своей деятельности, взяв под опеку и детей Пахомовой. В вагоне сразу успокоились.
Дмитрюк сердито сопел, когда видел, что проворный Шатилов возвращается с более богатой добычей, чем он, и мастер вынужден был делиться с дедом, чтобы не обижать его.
На небольшом полустанке, где, по всем признакам, предстояло задержаться надолго — воинские поезда шли опять по обоим путям, — начальник эшелона, бывший работник заводского профессионального комитета, однорукий, пожилой, по юношески бодрый человек, собрал у паровоза всех мужчин-одиночек. Их оказалось около семидесяти, и, чтобы всем было слышно, начальник взобрался на лестницу паровозной будки.
— Дмитрюка вы все знаете? — спросил он, держась рукой за поручни.
— Знаем, — ответили некоторые.
— А Шатилова?
— Знаем, — ответили все. Кто на заводе не знал Шатилова, если не в лицо, то понаслышке!
— Почему их обоих во втором вагоне зовут дедами-морозами, знаете?
Этого никто не знал, и начальник рассказал, почему Дмитрюка и Шатилова зовут дедами-морозами. Потом, упершись плечом в поручни лестницы, он достал список женщин с детьми, ехавших без мужей, прочитал его и предложил взять шефство над этими женщинами.
— Ты придумаешь, однокрылый! — крикнул кто-то из собравшихся. — Мало того, что холостякам из нашей лавки, кроме хлеба, ничего не дают, так еще и других корми?
На него зашикали.
Начальник поднял вверх руку, державшую список.
— Вы Васю Бурого все знаете? — весело спросил он.
— Все, — хором ответили мужчины.
— Ну так чего же ругаетесь, если знаете? Ругаться нечего. Вася поворчит, покричит, но сделает. Правда, Вася?
— Мы с тобой разве когда неправду говорили? — в тон ему откликнулся Бурой.
Все засмеялись так же дружно, как минуту назад шикали и ругались.
— Начальником отряда дедов-морозов назначаю Дмитрюка, комиссаром… — однорукий пытливо осмотрел собравшихся, — комиссаром у каждого будет собственная совесть.
И он спрыгнул вниз.
В тот же день члены отряда дедов-морозов приступили к делу, кто как мог и кто как умел.
Дни проходили спокойно, но по ночам прилетали немцы, бомбили, обстреливали из пулеметов. На больших станциях наши зенитные батареи не давали им развернуться, но на полустанках и в пути они разбойничали смелее. Порой казалось, что эшелон уже вышел из опасной зоны. Две-три ночи проходили спокойно, но потом самолеты появлялись снова.
В одну из ночей от зажигательных бомб загорелось несколько вагонов в хвосте эшелона, в том числе и вагон с чертежами заводского архива. Это случилось на перегоне, в степи. Воды нигде не было, и пламя быстро охватывало ящики с чертежами.
Обезумевшие, обгоревшие люди ломали борта вагона, вытаскивали огромные ящики, тушили пламя землей, одеялами, одеждой. Бесценный груз неминуемо погиб бы почти весь, но машинист того эшелона, который шел следом, отцепив свой паровоз, примчался на выручку. Поливая ящики водой из пожарного насоса, он сумел спасти большую их часть.
На другой день во втором вагоне наступило уныние.
Шатилов не появлялся совсем: с обгоревшими руками и лицом он лежал в вагоне для больных и, испытывая мучительную боль, с тоской думал о том, сохранится ли у него зрение, или он навек останется слепым.
Дмитрюк подошел к вагону и вызвал Елену. Руки у него были в волдырях, он беспомощно держал их, широко растопырив пальцы. Бровей у деда не было, один ус обгорел, а другой хотя и побурел, но по-прежнему торчал кверху.
— Остались ребята без молока, — сокрушенно сказал он. — А это?.. Это обрастет, — успокоил он Елену, испуганно смотревшую на его обезображенные усы. — Может, еще черные отрастут или хотя бы рыжие… — Когда она взглянула на его пальцы, он помахал рукой: — И это заживет. До Урала не так далеко, но долго. — Он ушел к своему вагону, раньше чем Елена смогла сказать ему хоть одно слово.
Дмитрюк огорчался напрасно. Его обязанности исполнял теперь Василий Бурой. У Бурого тоже было обожжено лицо, но руки не пострадали.
Восемь суток подряд, держа курс на Сталинград и останавливаясь лишь ночью во время сильных дождей, делавших проселочные дороги непроезжими, шли машины с командным составом завода. В пути они обгоняли вереницы подвод, отары овец, табуны лошадей и стада рогатого скота.
Первое время Дубенко беспробудно спал. Его будили только отдаленные разрывы бомб: с ними было связано острое чувство тревоги за завод. Но, открыв глаза и оглядев степь, Дубенко снова засыпал. Даже когда немецкий самолет снизился и обстрелял машины, не проснулся. Его сонного вытащили из кузова и уложили на землю.
В передней машине рядом с шофером ехал Гаевой. Он по-прежнему не спал ни днем, ни ночью. Электростанция не давала ему покоя. Он никак не мог понять, что же произошло, куда девался Крайнев, не мог себе простить, что потерял товарища. Но ждать Крайнева они не могли. В конце улицы уже появилась немецкая мотопехота, и заводским машинам едва удалось проскочить с потушенными фарами в переулок и вырваться в степь.
До Сталинграда доехать не удалось. В Морозовской, большой казачьей станице с широкими улицами и каменными домами, потонувшими в зелени садов, воинские части отобрали у них машины, винтовки, ящики с гранатами. Из багажа остались только два мешка с деньгами и бутыль с остатками спирта, который выдавался во время степных ночевок под дождем. Деньги сдали в банк, а спирт выпили у железнодорожного пакгауза, где остановились на привал.
Здесь же было решено, что Дубенко едет в Свердловск, куда эвакуировался наркомат, Гаевой — в Москву, в ЦК партии, а остальные — либо остаются в станице ожидать эшелоны с семьями, либо выезжают им навстречу.
* * *
«Что же сказать наркому об электростанции?»
Только об этом думал Дубенко, пока ехал в Свердловск. А ехал он быстро. За Сталинградом, в Гумраке, разыскав начальника санитарного поезда, директор узнал в нем бывшего начальника госпиталя, которому немало помогал всем, чем только мог. Теперь военврач выручил Дубенко из беды, устроив его в своем купе.
«Что же сказать наркому?» — думал директор, когда вошел в приемную, заполненную людьми.
Дубенко хорошо знал наркома. Чуткое и бережное отношение к людям совмещалось у него с беспощадной требовательностью к ним. Нарком не любил наказывать, всячески избегал снимать руководителей с ответственных постов, старался всячески помочь им, поддерживал их до последней возможности. Но, убедившись, что работник больше не заслуживает поддержки, он выносил свой суровый приговор. Снятые им уже никогда не допускались к ответственной работе такого же масштаба.
Секретарь быстро вернулся и попросил директора войти.