– Ты его только что разбудил, – сказала его сестра.
– И что из этого? – спросил он. – Шимайя думает только о себе самом, – сказал он.
Он посмотрел на меня.
– Если бы была моя очередь с тобой идти, я оказался бы на его месте, – сказал он.
Его сестра сказала, что не понимает, и он ей объяснил. Я был информатором. Я работал на гестапо. Его сестра сделала шаг назад и посмотрела на меня так, словно у меня выросла вторая голова.
– А он не пожалуется немцам, если ты его выкинешь?
– Нет, – ответил он ей, глядя на меня.
Я оделся на улице, стоя в снегу. Прохожим это зрелище странным не казалось. Я натянул на три свои рубашки свитер, который прокипятила мама. Носки были насквозь мокрые, когда я надевал башмаки, но через какое-то время они прогрелись.
Идти было некуда. Целый день я бродил по округе.
Когда начался комендантский час, я залез в прикрытый подвальный ход и прикрылся от ветра мусорным ящиком, но было все равно так холодно, что мне приходилось двигаться.
Каждые несколько минут прячась от патрулей, я добрался до дома Адины. Я постучал ей в окно, и сначала она не хотела открывать занавеску, а потом отказалась меня впускать. Наконец, когда я стал на улице и начал звать ее по имени, она слегка приоткрыла окно и выбросила на улицу немного хлеба.
– Ты что, с ума сошел? – сказала она. – Ты хочешь, чтобы и меня прикончили?
– Мне очень жаль, – сказал я ей.
– Это все, что у меня есть, – сказала она, имея в виду хлеб, после чего приказала больше не возвращаться, и я ушел, хныча и жуя этот хлеб.
К концу ночи я нашел квартал, в котором Борис поджидал того мальчишку из другой банды, и залез под завалы в подземный чулан. Я на ощупь искал место, где можно было бы прилечь. Мальчишки, которого Борис ударил кирпичом, больше не было. Я оставался там и воровал у уличных торговцев или маленьких детей, когда чувствовал сильный голод. Я был тем воришкой, которого дворники и носильщики гоняли из своих подворотен метлами. Я пил талый снег, который собирал в банку. Я днями лежал под какими-то одеялами. Когда я выбирался в поисках еды, голодающие люди выплывали из темноты и шли за мной, а когда один бродяга что-то находил, остальные сбивали его с ног и забирали все, что было у него в руках, а другие отнимали у этих. Когда все, что могло быть съедено, было съедено, все возвращались к попрошайничеству.
Я пытался оставаться незаметным, но повсюду сновали дети, которым было некуда податься, и ребятня поменьше увязывалась за теми, кто был в лучшем положении. Я бегал от них, но трое или четверо нашли мой чулан и рассказали своим друзьям.
После этого я просто бродил, не имея никакого плана. У меня никогда и не было плана. Я спал между стульев на старой оркестровой сцене.
Становилось холоднее. Одна женщина пожалела меня, увидев на улице, и дала пару носков надеть поверх моих, но резинки на них были сломаны. Я помог другой женщине отнести бидон молока, и, когда мы пришли к ее дому, она отдала мне лишнее пальто.
Я украл несколько вареных картофелин и, когда наконец перестал бежать и думал, что нахожусь в безопасности, столкнулся прямо с сестрой Лутека.
– Боже, ты только взгляни на себя! – сказала она. Она разразилась слезами и спросила, что случилось с ее братом. Ее заикание не прошло. Она толкнула меня, но когда подошел желтый полицейский, ее увела подруга. Я стоял на четвереньках в луже мокрого снега. Полицейский стоял надо мной и подталкивал ногой. Потом он ушел. Пока я плакал, кто-то украл картошку, которую я достал.
Затем немного потеплело, и моим ногам и рукам стало лучше. Я потерял счет дням. Я ходил мимо клиники, в которой лечили глазные инфекции, и стал заходить внутрь. Я пропускал всех в очереди, чтобы несколько часов посидеть в теплой приемной. Я нашел одно из зданий, где возобновила занятия средняя школа, проскользнул внутрь и занял место в заднем ряду. Учитель это заметил, но, по-видимому, не понимал, почему я здесь нахожусь, и не вышвырнул меня. Потом я увидел из окна, как по улице прошел отец Лутека, и больше я в школу не возвращался.
Рядом с больницей, где умерла мама, я увидел, как Лейкин с другими полицейскими кого-то задержал, и я прятался до тех пор, пока они не ушли.
Я бродил по улицам. По ночам я как паук забивался в трещины домов. Я перестал думать наперед. Просто бродил туда-сюда.
Мальчик примерно моего возраста поймал меня за попыткой украсть кое-что из магазина его отца, он наблюдал за этой попыткой и сбил меня с ног дубинкой, которую прятал за прилавком, и пока я сидел в слезах и тер голову, он связал мне запястья веревкой, а потом привязал веревку к тележке, припаркованной снаружи. Он взялся за ручки тележки и начал тащить меня вслед за ней. Я поскользнулся и упал, пытаясь освободиться. Он жаловался на то, как устал от всего этого, и как он лично доставит меня немцам. Но он слишком слабо завязал узел, и мне удалось освободиться, поскребя веревкой о заднюю стенку тележки. Он этого не понял и продолжал тянуть тележку дальше, а улица, на которую мы свернули, была пуста. Я посмотрел на его затылок. Где-то там его ждала мать, надеясь, что он вернется домой целым и невредимым. Я мог забрать его у его матери, так как мою мать забрали у меня. Вместо этого, проходя по переулку, я бросил веревку и побежал.
Я даже этого не мог сделать, как надо, подумалось мне позже. Я сидел на тротуаре, привалившись спиной к стене. Прохожие переступали через мои ноги.
Когда начался комендантский час, кто-то поднял меня с тротуара. Я клевал носом и трясся от холода. Меня несли много кварталов, после чего спустили по ступенькам в подвал какого-то разбомбленного дома. Комната, в которую меня положили на койку, была ярко освещена, и вокруг меня царил шум и неразбериха. Вдоль стен стояли двухъярусные кровати, сделанные из грубых досок. Место кишело детьми, которые были и на полу, и на кроватях, и все они были грязными и шумели. Одни играли в карты, другие жонглировали ножами. Казалось, за ними нет никакого присмотра.
Я не чувствовал ног.
– Этот совсем плох, – сказал кому-то человек, который меня принес, и я узнал его по голосу. – Здесь у нас временный приют, – сказал он мне, когда увидел, что я пришел в сознание. – Сюда приходят люди, которым нужно убраться с улицы на время комендантского часа. Здесь ты можешь получить немного супа и согреться, а завтра можешь вернуться домой.
– У меня нет дома, – сказал я ему, и Корчак взглянул на меня так, словно уже заранее знал, что именно это я и скажу.
– Что ж, в таком случае нам нужно обдумать возможность включения тебя в нашу маленькую группу, – сказал он. При этом дети на других койках начали издавать громкие звуки протеста, показывая, что этот вариант был последним, чего они хотят.
САМ СИРОТСКИЙ ДОМ находился в несколько лучшем состоянии, чем приют, но дети там были те же. Он расположился на Сенной улице и выходил на стену в самой крайней точке ее южной границы. Один из мальчишек сказал, что в октябре им снова придется переезжать, когда еще больше сократят территорию гетто. Корчак и тучная женщина Стефа вымыли меня. Пока они этим занимались, он сказал, что в жизни не видел такой грязной груди и подмышек.
Все спали на первом этаже в одной большой общей комнате, а утром деревянные ящики и серванты перетаскивались, преимущественно тучной женщиной, чтобы освободить нам пространство для приема пищи, учебы и игры. Она говорила, чтобы дети ей помогли, и некоторые помогали, а другие – нет. Все это происходило на моих глазах, пока я оставался в постели.
– А он что, какой-нибудь принц? – спросил один парень, и Корчак сказал, что я отхожу от обморожения.
Ноги у меня горели, и женщина, которая как раз двигала сервант рядом со мной, сказала, что я должен опустить их в таз с холодной водой, но она не настаивала, и я ее не послушал. Я вставал только на обед и на ужин, а когда вставал, ноги жгло еще сильнее. На обед подали пшеничную кашу, перемолотую в мясорубке и заваренную кипятком, а на ужин были картофельные шкурки, смятые в лепешки, и лебеда с репой. Дети, которые обедали за моим столом, распевали песни. Юлек и Манька ушли за город и так целовались, что падали деревья.
– Кто это там ревет над репой? – спросил один мальчик, когда увидел, что со мной творится. А я снова видел Лутека, все еще прижимавшегося к своему мешку на заднем сиденье машины синих полицейских.
– Это у меня что-то с глазами, – сказал я сидящим за столом. – Не знаю, отчего это с ними.
После обеда в углу комнаты возле моей кровати проходил урок иврита. Я укрылся одеялом с головой. Корчак задавал вопросы по-польски, а дети отвечали какой-то тарабарщиной. Время от времени он их поправлял. Последний вопрос, который он задал, звучал так: «Счастливы ли вы здесь, в Палестине?» – и, казалось, все знали верный ответ. Женщина сообщила, что настало время работы по дому, и я слышал, как все поднялись со стульев, а когда я стянул одеяло вниз, дети уже мели полы, мыли стены и протирали окна. Все кричали, чтобы им что-то подали, и звякали чем-то, и наталкивались на всевозможные предметы. Когда все это закончилось, они все снова столпились у моей кровати, и Корчак сказал, что настало время читать его колонку в приютской газете. На этой неделе колонка носила заглавие «Будьте осторожнее с машиной». «Машина не обладает разумом, машине безразлично», – зачитал он. Его очки держались на кончике носа, и он водил пальцем по печатным строкам. «Если вы сунете палец – машина его отрежет; если сунете голову – машина отрежет и ее». Я поднялся пописать. Мои ноги больше не горели так сильно.