— Егор?!
— Я…
— Как ты здесь?..
— Как же и ты: взошел… Как еще?
— Ты смотрел… Ты смотре-ел за мной…
Сильно потянув ноздрями воздух, Егор, не отвечая, прикрыл плотнее дверь и прикрутил за ручку проволокой.
Рыжая прядь выбилась из-под картуза, его он, перестав возиться с запором, снял и, не найдя сразу, куда повесить, кинул наземь, к стенке, сбросил и плотную, на подкладе, тужурку. Только валенки не сменил он еще с холодного сезона, Ксения глядела на них и пыталась собраться с силой.
— Ты чего делаешь? Ты чего делаешь, как у себя? — Она хотела сказать погромче, но не услышала в своем голосе крепости. — Ты зачем закрутил?
Господи, что это она говорит? Ксения продолжала наблюдать за Литковым и смятенно искала в памяти слова, которые могли бы ей помочь. Но слова были несмелые и какие-то безжизненные, — Егор на них не отзывался и даже, кажется, не слышал. Он разглядел на досках гвоздь и зацепил за него тужурку, за картузом не нагнулся, вытер потные руки о рубаху на груди. Ксения отступила:
— Не подходи!..
Литков шагнул не к ней, а к узлу с вещами, быстро, рывками, будто его подгоняли, раскинул скатертную бахрому и развернул блеснувшее шкуркой воротника пальто:
— Вот…
Потом отставил боты и сверху положил хлеб:
— Вот…
Дрожь в руках и ногах немного унялась, Ксения молча смотрела, как Егор, ползая на коленках, старается не показать свое нетерпение и какую-то неуверенность — она почувствовала ее в отрывистых словах, которые он произносил после каждого короткого вдоха. В этой неуверенности мерцала искорка спасения.
Литков, не вставая с колен, выпрямился, тут же сел, горбатясь, на краешек подстилки и сглотнул:
— Сядь рядом…
— Не начинай сначала, Егор… Бесполезное дело у нас будет.
— Погоди! Ты сядь… — Он подвинулся еще, чтоб своим движением побудить ее тронуться с места. — Давай поговорим.
— Я знаю твой разговор.
— Ничего ты не знаешь. Ты опустись, присядь… Пальцем не дотронусь, пра говорю, вот еще отворочусь, чтоб не думала. — Он ерзанул на месте.
— Я отсюда, все слышу.
— Твою мать… какая ты!.. — Егор, стиснув зубы, замотал головой, но тут же взял себя в руки — Клянуся тебе!.. Рази я затем пришел? Окромя тебя, что, никого нету на свете? Бабы куда ли делись? Никуда, я те говорю… Счас за это, — он кивнул на хлеб, — любая сама придет, и все что хочешь…
— Да, да… — Ксения, теребя пуговицу на груди, согласно опустила голову и вдруг села, опершись на руку, подогнув набок ноги. Бедром она прищемила самый маленький уголок короткого пальто, и Литков подался еще дальше на край, освобождая ей почти все место.
— Это тебе… Как раз, думаю, подойдет, — сказал он чуть потвердевшим голосом, его укрепила повернувшаяся, как он понял, в его сторону обстановка.
— Не выдумывай, Егор. Как можно это все делать?.. Это не мое, и не надо мне, и я тебя прошу: мы спокойно поговорим и давай спокойно разойдемся… Я тебе все верну: и за ливер, и за хлеб… Этот не возьму, нет, не могу я… А за то за все рассчитаюсь и спасибо скажу…
Ксения старалась не задеть в себе и не поддаться злости и чувству отвращения к Литкову, которого всегда считала мелким бесстыжим пустозвоном и пьяницей, не имевшим ничего за душой и не пользовавшимся ни малейшим доверием и уважением со стороны. Конечно, он сейчас изменился, будто бы чем обмыли, но это его обмывание словно дало всплыть чему-то еще более дурному и страшному. Тень колебания вызвал в ней только его отчаянный, не похоже на него, несмелый или же нерешительный голос, она поняла его так, что и вправду всерьез приглянулась ему. Это ее и успокоило, и позволило примоститься на полу, чтобы договорить и окончательно дать понять безотвязному ухажеру, что ее натура просто не имеет потребных ему возможностей, что она никогда не будет в силах переступить через самое себя.
Она развернулась, обхватила руками ноги и будто убрала шторку с огня, ничуть ни на секунду не угасавшего в груди Егора. Этот огонь уже высушил ему горло и бегал змеей по ребрам, подбираясь к последнему запасу терпения и здравомыслия. Он видел, как шевелятся равнодушные губы Ксении, но почти не слышал слов, думая о том, что никогда еще ни одна баба не сидела перед ним вот так мягко и складно — и тогда, когда минуту назад опустилась на руку, чуть перевившись в поясе, и вот сейчас, закрыв подбородком колени и обхватив снизу, прижимая подол, сильные ноги… В нем вроде бы боролись два чувства: одно далекое, неясное, навеваемое словами Ксении, зовущее его к испытанию и выдержке, другое очевидное, желанное как воздух, тяжелое и торопливое. Эти чувства были несоразмерны: вот уже слова совсем отдалились, перестали пробиваться сквозь тяжелые волны иной силы — темной и властной…
— Егор, ты что?! — Ксения обернулась на хриплый стон Литкова и тут же хотела вскочить на ноги, но не успела даже выпрямить их: с размаху, подламывая руки, он навалился на нее и стал терзать одежду.
Она отбивалась молча, понимая, что ни мольбой, ни угрозами — да и чем она могла грозить? — его не остановишь. Потом все-таки не стерпела, выдохнула несколько всхлипов:
— Стервец!.. Ой!.. Ничего не добьешься… Умру лучше, умру!.. Господи!..
Почувствовав, что изнемогает, она задышала в налитую тупой решительностью потную шею:
— Ну, пос-стой!.. Ну, ладно… Но только не счас… Счас ребята придут… А ключа у них нет… Пойдут сюда… Ну, сам посуди! — Она замерла. — Егор, миленький, не счас!..
Какое-то сомнение отозвалось в остервенелом движении Егоровых рук: судорожно дрогнув в последний раз, они остановились. Быстрое сердце тяжело било сверху, ему отчаянно отвечало Ксеньино. Ксения напрягла слух, забиваемый гулкими ударами в висках, услышала быстрое шарканье ног…
— Ангелочки мои, хранители!.. — неслышно прошевелила она губами.
Шорох шагов и голоса заставили Литкова выпрямить в упоре локти, он прислушался, скверно выругался и, опять расслабившись, уткнулся ей ртом в мочку уха и прохрипел:
— Ты мне… завтра же… д-должок вернешь… Тут же вот… твою мать!..
Ребята видели, как он, не особо хоронясь, выходил из сарая, как говорил что-то матери злыми губами и указывал на дверь, а она еле заметно кивала, стараясь заслонить его от их взглядов. Однако ни Костька, ни тем более Вовка ни о чем не спросили ее, и ей пришлось заговорить первой.
— Литков принес, в долг дает… — положила она буханку на стол.
— А отдавать будем? — Это справился Костька, и она сразу стала искать в его тоне скрытую догадку: может, этот гостинец без отдачи? И поторопилась ответить:
— Ну, а как ты думал? Спрашивает…
— Чем?
Ах, поганец! Ксения задержала руку, готовую тронуть саднящее колено, сбитое во время борьбы с Егором, и запереживала, что не успела поглядеться в зеркало: и на лице могли быть царапины. Как это он может спрашивать — чем? Чем брато, тем и возвернется. А чем же еще? Как он может это понимать, сопляк! Молоко еще на губах… О чем они тут, поганцы, болтали, пока она приходила в себя и расходилась с Литковым, что еще удумали, дурачье?..
Мучаясь от унижения и позора, Ксения в душе корила детей, но вместе с тем искала у них участия и оправдания своей незаслуженной вины. Она отрезала им по скибке хлеба — воду в кружках они приготовили себе сами — и ушла в зал кормить дочку.
Лена сидела в качалке среди старых игрушек, а увидев мать, сразу обиженно захныкала и выпрямилась на четвереньки. Ее мягкий, но требовательный рот захватил грудь, Ксения напряглась. Она склонилась над чистым, уже обретшим заметную смуглость лицом дочери и почувствовала, что сейчас уронит на него слезы, — они закапают с похолодевших век и разобьются об это сладкое, родное до последней кровиночки лицо — как о собственное сердце, вынутое из нее и оказавшееся в ее теряющих силу руках…
Но слезы задержались, взгляд остановился на груди, в которую вцепилась кукольная рука с расходящимися пальцами… На белой, почти не знавшей открытого света коже виднелся небольшой кровоподтек. Ксения вспомнила, что хотела поглядеть на себя в зеркало, и обернулась к нему, висевшему над возвращенным на место комодом, но вставать не стала, решила сделать это после кормления.
Тронула синяк пальцами, слегка потерла… Веки опять ощутили прохладное дуновение: загустели, запросились на волю слезы…
…Давно ли было: вот так же дрожали ее пальцы на груди, когда после их первой ночи с Николаем, дождавшись его ухода, она выгнулась перед зеркалом, чтобы смело оглядеть себя такую, какой стала, и в крайнем изумлении обнаружила на ней следы его целований — многие, пугающие… Отвечать на его неистовство или хотя бы терпеть его в первые минуты соединения казалось ей стыдным, она не чувствовала в себе той страсти, которая виделась за каждым его словом и жестом, но она терпела и, как могла, отвечала его ласкам, считая, что так и нужно делать, если она стала его женой. И не сразу проснулось в ней это ощущение мучительной радости, к которому Николай, неожиданно приведя однажды, влек и влек ее в минуты любовного полета, как к единственному и последнему глотку безумного счастья.