— Что ты мелешь? — удивился Антон.
— Тот самый… У ручья. Я поил тебя из его каски. И шоколад, помнишь? Он был почти мертв. А потом исчез. Я хотел…
— Ну и что же? — спросил Антон, когда я перевел текст письма. Он уже давно, еще до того, как я прочитал письмо, определил свое отношение к немцу, и теперь уже ничто не могло понудить его изменить это отношение. — Я знаю только одно: он, немец, пошел воевать против нас. Тот, кто против фашистов, тот борется в подполье, а этот…
— Твое решение?
— К стенке, и весь разговор. Я уже распорядился.
— А если он говорит правду?
— Ты уже клюнул на удочку?
Мне трудно было убеждать Антона, а тем более заставить его поверить этому немцу, но я продолжал доказывать свое, просить, чтобы он отменил свое приказание.
— Ты что? — возмутился Антон. — Или нам больше нечего делать, как только возиться с этим фрицем?
— Это он, он, послушай, — твердил я.
— Ну и что же, что он? Ты или неисправимый фантазер, или сумасшедший, — разозлился Антон.
— Прикажи вернуть его.
— Хорошо, пусть будет по-твоему, — наконец согласился Антон.
Я выскочил из сторожки.
— Немца — к командиру!
И вот он снова стоял перед нами.
— Скажите, как зовут вашу невесту? — спросил я.
Он удивленно и в то же время обрадованно взглянул на меня, как смотрят люди, которым совершенно неожиданно сказали о самом дорогом.
— Эрна.
— Когда вы в последний раз писали ей письмо?
— Это было за полчаса до перехода советской границы.
— Вы помните, о чем писали?
— Каждое слово.
— Если это не секрет…
— Нет, нет, — и немец тут же повторил слово в слово текст письма, которое я передал Антону.
Я протянул немцу фотографию девушки.
— Эрна! — воскликнул он.
— Ну хорошо, — насупился Антон. — Какую же цель ты поставил перед собой?
— Разрешите остаться у вас.
— А тебе известно, где сейчас немцы?
— Точно не знаю, — ответил Рудольф.
— А примерно?
— Слышал от хозяйки, что за Смоленском.
— Брешет она, твоя хозяйка. Ну, предположим, что не брешет, — после паузы сказал Антон. — Чего ж ты к нам решил пристроиться?
— Это очень сложный вопрос, — ответил Рудольф.
— А что ему, — боясь, что не успеет вставить слово прежде Антона, разулыбился Федор. — На партизанских харчах задницу откормит — и тю-тю, битте-дритте!
— Это очень сложный вопрос, — не обратив внимания на слова Федора, повторил Рудольф. — Я не сразу решился. Тем более что это связано… Не знаю, как лучше объяснить. Мой поступок может не одобрить Эрна. А для меня она самый дорогой человек.
— Эрна! — передразнил Федор, видимо озлобленный, что немец, которого он самолично взял в плен и привел в отряд, пропускает мимо ушей его слова. — Ты, битте-дритте, тут сопли не распускай, не разжалобишь. Отвечай командиру по существу!
— Слушаюсь! — вытянулся Рудольф. Даже в сугубо гражданской одежде он оставался военным, приученным к суровому и жестокому повиновению. — Я буду отвечать на поставленные вопросы. Перед тем как идти в бой, я много думал. Колебался. Все-таки хочется жить. Но не как рабу. Я знал, что меня ждет: или немецкая, или русская пуля. И я не пришел бы к вам. Я бы тоже был сейчас за Смоленском. Но все гораздо сложнее. А если сказать просто и коротко — когда мы перешли границу, я не верил в победу.
— А сейчас веришь? — спросил Антон.
— Не верю, — сказал Рудольф.
— Это потому, что ты у нас в плену, — сказал Антон. — И с какой стати мы должны брать твои слова на веру?
— Не верите — расстреляйте, — спокойно ответил Рудольф.
Ответ, кажется, обезоружил Антона. Он подозвал Федора и Волчанского. Федор подошел, и на лице его было написано: «Приказывай, командир, я выполню любое твое приказание».
— Накормить, — распорядился Антон. — Прежний приказ отменяю. Но… — он не договорил. Федор понял это «но» и выразительной мимикой дал понять, что не спустит глаз с немца.
— И все же в отряде ему не место, — сказал Антон, когда мы остались вдвоем. — Я не хочу, чтобы нам в спину…
— Проверим на деле, — предложил я.
— Рисковать? Не намерен, — отрезал Антон.
— А Некипелов?
Я знал, что он не простит мне этого напоминания. И все же напомнил.
Антон ничего не ответил.
И лишь на другой день объявил мне:
— Вот что. Под твою личную ответственность. И если этот фриц… — он не договорил начатую фразу.
— Хорошо. Под мою ответственность.
Мне хотелось смягчить тон нашего разговора. Но Антон лишь сильнее нахмурился. Брови его резко сомкнулись.
Как бы то ни было, Рудольф остался в отряде. Я старался почти все время быть с ним. Мне даже не приходилось вызывать его на откровенность. Он и без вопросов делился со мной своими думами, сомнениями, желаниями. Оказалось, что он хорошо знает радиодело. Но у нас не было рации, и мы чувствовали себя отрезанными от всего мира. Макс обещал прислать рацию при первой возможности, но сделать этого ему не удавалось. А нам ведь очень важно было не только самим знать вести с фронта, но и распространять их среди местных жителей.
— А что, если отбить рацию у какого-нибудь немецкого обоза? — спросил я как-то Рудольфа.
— Это очень хорошая идея! — воскликнул он. — Я давно хотел предложить такой план. Но…
— Что «но»?
— Вы могли подумать, что я специально хочу… — он не решился произнести то, что думал, и вдруг воскликнул: — Попросите командира, товарищ Алексей! У нас будет рация.
Я обещал поговорить с Антоном. Самым главным доказательством честности Рудольфа было то, что, зная об успешном наступлении немцев, он не принял никаких мер, чтобы вернуться к ним. Больше того, он искал партизан и, волею обстоятельств попав в отряд, хотел, чтобы его проверили, а проверив, доверяли.
Нельзя было не заметить, что Рудольф с беспощадностью к самому себе переживал страшную вину своих соотечественников, как свою собственную вину. Не ожидая приказаний, первым бросался выполнять срочную работу. При этом, конечно же, понимал, что подчеркнутая старательность может вызвать совершенно естественную в подобных обстоятельствах подозрительность.
Выслушав меня, Антон сказал, как всегда, коротко и предельно ясно:
— Разве ты забыл: под твою ответственность. Если что — не посмотрю, что ты…
Он не произнес слова «друг», и это вновь сохранило ту незримую, но довольно плотную полосу отчуждения, которая с некоторых пор возникла между нами.
К разработке операции по нападению на немецкий обоз я подключил и Волчанского. Он любил поговорить, но отличался удивительной способностью выдвигать смелые, порой казавшиеся несбыточными идеи и горячо, до самозабвения, отстаивать их. Зуд говоруна он обрушил на Рудольфа, мотивируя это желанием, как он выражался, познать душу немецкого молодого человека сороковых годов. Ему очень нравился философский склад мышления Рудольфа. Видимо, в какой-то степени Рудольф заменил ему Некипелова, хотя немца ни разу не удалось вывести из себя.
Больше всего Волчанского интересовало, как это немцы могли пойти за Гитлером, чем объяснить зверства фашистских войск.
— Ну ты, ей-бо, сам пойми, — горячился Волчанский. — Ну, фашисты зверствуют, это понятно. Но ведь в армии — трудовой народ! Он-то что думает?
— Гитлер очень много сделал, чтобы связать весь народ общностью преступлений, — сказал Рудольф. — Немцам внушали: если это не сделаешь ты, то это сделает кто-нибудь другой. Богатство и власть развращают. Они не только одурманивают людей, но и уродуют души.
— Значит, всех удалось развратить? А где же, ей-бо, рабочие? Мы же надеялись — немецкий пролетариат ударит Гитлеру в спину. А фюрер, ей-бо, оседлал этих пролетариев и поскакал. Скажешь, не так?
— Тех, кто пытался сбросить хомут, нет в живых. Их было много. И они в могилах или в концлагерях. В Германии вы своими глазами могли бы увидеть… Это… — Рудольф долго искал подходящее сравнение, — как большая тюрьма. Человек хочет дышать и вдруг чувствует, что еще немного — и кончится воздух. В Германии боятся не только говорить, но и мыслить! А тот, кто мыслил вслух, — о, это были мысли для показа, это была шизофрения мысли! У Эрны отец — фашист. Он сказал, что если она не отвергнет меня, то он донесет в гестапо, не пожалеет и родную дочь. «Мой долг», — с гордостью подчеркивал он. Разве это жизнь?
Но как Рудольф ни старался, его доводы не убеждали Волчанского. Рудольф и сам понимал, что его объяснения не исчерпывают сложной, противоречивой и запутанной проблемы и что потребуется время, которое, отодвинув от нас войну, даст возможность объективно разобраться во всем.
— Самый страшный вопрос для меня, — признавался Рудольф, — как мы, немцы, будем жить после войны? Больную совесть не сможет вылечить даже время.