Я рассказал отцу, что знал об этой женщине. Он налил себе еще стаканчик – и мне на этот раз тоже – и сказал:
– А ты стал почти красавцем. С чего бы это – от пневмонии или от женщины?
– Ты шутишь, я думаю.
– Не без этого.
Некоторое время мы пили молча, потом отец сказал: – Ну, так что ты обо всем этом думаешь?
– Я думаю, тебе нужно надеть новый костюм и отправиться изучать нью-йоркские рестораны для Лу. По-моему, тебе нужно вступить в дело с ним и с Домиником.
– Да я не об этом, – сказал отец. – Я о том, что будет с тобой дальше в эту войну, – как ты думаешь?
– Кто знает, – ответил я. – Ты-то знал, что с тобой будет в ту войну, в которой ты участвовал?
– Имел довольно ясное представление.
– Ты молодец. Не поужинать ли нам вместе в каком-нибудь ресторане, который ты заодно можешь посмотреть для Лу?
– А может, тебе больше хочется поужинать с твоей женщиной?
– Нет. Я вообще не знаю, буду ли еще с ней встречаться.
– Почему же?
– Мне хочется найти девушку, чтобы жениться и иметь семью.
– Вот это дело стоящее. Ты хочешь сына, верно?
– Да. Откуда ты знаешь?
– Каждый человек хочет сына, когда начнет понимать, что ему самому, может быть, и не одолеть подъема.
– Какого подъема?
– Всю войну, – сказал отец, – я смертельно боялся, что мне так и не доведется поглядеть на тебя, а ничего другого мне не было нужно – только бы поглядеть на своего сынишку. Но тогда я даже еще не встретился с твоей матерью. Я не знал еще, кто она будет и где я ее найду. До войны я и жить-то не начинал как следует, а на войне могло так случиться, что никогда и не удастся начать. Вот поэтому я и остался жить, даже когда понял, что я хуже мертвого – весь искромсанный, ни на что не пригодный – жалкое подобие человека.
– Неправда, отец, ты такой же человек, как и все.
– Когда поймешь, как трудно стать тем, кем мы должны быть, тут-то и начинаешь искать жену, чтобы она дала тебе сына. Раз уж сам ничего не добился, может быть, посчастливится сыну.
– Ты говоришь: «Кем мы должны быть?» Кто же мы и кем мы должны быть?
Тут отец здорово рассердился – не на меня, а на весь этот мир, где люди, не зная сами, кто они такие есть, стараются помешать человеку стать тем, кем он должен быть.
– Кем мы должны быть? – сказал отец. – Сейчас я тебе объясню. Мы – это Джексоны, вот кто мы, и мы ступаем по этой земле с тех пор, как люди научились ходить. Бесполезно мешать нам стать людьми на нынешнем этапе, ибо все равно рано или поздно кто-нибудь из нас добьется в жизни своего. Я знаю, что не я. Возможно, что и не ты, но, может быть, это будет твой сын. А если не он, то сын твоего сына – кто-нибудь из нас непременно добьется своего, и тогда мы, остальные, повернемся в могиле на другой бок и заснем наконец спокойно. Но не успокоимся мы до тех пор, пока кто-нибудь из нас не сделает этого.
– Да ведь мы и сейчас люди, папа.
– Черта с два, – сказал отец. – Погляди на меня. Погляди на себя. Самое большое, что можно о нас сказать, это – что мы стараемся, еще только стараемся, стать людьми. Люди друг друга не убивают. А на тебе вот форма человека, предназначенного стрелять из ружья в таких же, как ты. Люди так не делают. И не требуют от других, чтобы они так делали. Не вынуждают друг друга к этому. И не пугают все время друг друга до того, что в штаны готовы наложить, – да, да, именно это я и хочу сказать.
– Ты убил кого-нибудь в ту войну, папа?
Отец молчал.
– Кто он был? – спросил я.
– Он был уже мертвый тогда, – сказал отец. – Он был никто. Прежде это был парень лет восемнадцати, а тогда он уже был никто.
– Для чего же ты это сделал?
Отец поглядел на меня, потом поднес стакан к губам и заговорил, не отнимая его ото рта:
– Ради тебя, наверно. Я знаю, что ради себя я бы этого не сделал. Не хочу валить на тебя вину, но это сделал ты – понимаешь? Просто я должен был это сделать. Я не хотел быть убитым, пока не погляжу на тебя.
– За это, отец, спасибо, И все-таки я жалею, что ты это сделал.
– Когда-нибудь и тебе придется испытать то же самое. И ты тоже сделаешь что-нибудь, чтобы остаться в живых и поглядеть на своего сынишку. Даже убьешь кого-нибудь.
– Наверное, этот парень, которого ты убил, чувствовал то же самое.
– Конечно, я в этом уверен, – сказал отец. – Ему не больше хотелось убивать меня, чем мне его, – мы оба это прекрасно видели, – но выхода не было, надо было идти до конца. Я никак не думал, что способен проколоть штыком другого человека, однако я это сделал.
– Штыком? Я думал, ты застрелил его издали, может, когда он перебегал за укрытие.
– К черту, – сказал отец. – Я никогда не стрелял в человека, перебегающего за укрытие. Я вообще никого не застрелил за все время, никогда не был хорошим стрелком – палил в белый свет как в копеечку. Но мы с тобой пресекли жизнь человека, который тоже хотел иметь сына. Мы должны это как-нибудь возместить.
– Как же это?
– Не знаю, но как-нибудь должны. Когда-нибудь либо я, либо ты, а то и твой сын, мой внук, – мы должны будем возместить этот ущерб. Не будь нынче войны, тебе было бы легче это сделать, так что смотри не ошибись – не прогляди своей девушки, матери твоего сына.
– Я не пользуюсь большим успехом у девушек, – сказал я. – Я неловок, неуклюж и слишком серьезен во всем.
– Вот и отлично, – сказал отец. – Ты найдешь свою девушку. И когда ее встретишь, сразу узнаешь, что это она и есть.
Мы поднялись и поехали ужинать, и за ужином долго толковали о том о сем, потому что отец хотел передать мне все, чему сам научился в жизни.
Глава 20
Весли отправляет и получает письма, ему предоставляют отдельный угол, и канцелярский стол и его принимает за писателя человек, который сам воображает себя таковым
В Нью-Йорке я вел переписку с Гарри Куком. Писал Джо Фоксхолу. Раз в неделю посылал письмо Доминику Тоска, где рассказывал, как мы живем с его братом. Писал я и Лу Марриаччи. И, уж конечно, – отцу. Поэтому он, вероятно, и приехал.
Письма для солдата значат больше, чем что-либо другое, кроме разве демобилизации и возвращения домой. Объясняется это, по-моему, тем, что никто из нас по-настоящему не живет армейской жизнью. Тело наше там, где мы находимся, но душой мы где-то в другом месте.
О том, что я лежал в госпитале с воспалением легких, я отцу не писал, потому что не хотел его беспокоить. Спустя примерно месяц после того, как я вышел из госпиталя, я стал чувствовать себя опять вполне здоровым и не обращал больше внимания на дождь, снег, слякоть, пасмурное небо и тому подобное. Рано или поздно человек приучается таскать с собой свой собственный климат.
Лу писал мне каждый понедельник, и его письма обычно приходили в среду или в четверг. Он много не распространялся, но сообщал все, что мне нужно. В каждом письме был денежный перевод. Сначала на двадцать долларов, потом, когда Лу нашел моего отца, на тридцать, а потом, очень скоро, переводы выросли до пятидесяти. Лу говорил, чтобы я не беспокоился насчет денег – он дает их мне в долг и надеется, что когда-нибудь я расплачусь с ним. Я был уверен, что он совсем не хочет, чтобы я отдавал ему деньги. Просто он не хотел, чтобы я чувствовал себя неловко. Но я знал, что должен вернуть ему деньги. Я решил уплатить Лу свой долг из первых же денег, что я заработаю. Ведь я ничего для него не сделал в свое время, а только хотел ему помочь. Но я был рад, что Лу зарабатывает много денег, просто потому, что приятно видеть щедрого человека, у которого есть что раздавать. А щедрый человек, которому раздавать нечего, уж наверно, самый несчастный в мире.
Людей хорошо узнаешь по письмам. Допустим, вы встретились с кем-нибудь раньше; вы помните, каким он был и что вы о нем думали, а теперь вы читаете его письма и узнаете его гораздо лучше. И удивительная вещь: все письма как будто рождаются из одного источника, общего для всех людей и, по-моему, источник этот – одиночество.
Человек – существо одинокое. Несмотря на самое широкое общество, которое предоставляет ему жизнь, он одинок. Порой он так одинок, что отворачивается от своих современников и обращается к умершим – читает книги, написанные людьми, жившими задолго до него. Или уходит в луга, под голубое небо, к вольным обитателям полей и лесов, как это сделал Торо. Или обращает свою привязанность на какого-нибудь маленького домашнего зверька, на собачку, канарейку, попугая, даже на черепаху или золотую рыбку, а то и на какое-нибудь животное покрупнее, скажем лошадь. Арабы, говорят, любят своих лошадей больше, чем жен. Иногда человек привязывается к растениям, выращивает их в собственном садике, а если нет сада – то в цветочных горшках. Но кого же он ищет все время? Кого-нибудь, кто стал бы ему близок. Во всех письмах, что я получал, всегда проглядывало одиночество и страстное желание соприкоснуться с кем-нибудь, кто не был бы чужим для тебя, у кого было бы что о тебе вспомнить.
Письма Гарри Кука очень меня удивили, так как я ожидал, что они будут полны шуток и веселья, а на самом деле ничего такого не было. Все его письма были проникнуты страстной тоской и ничем больше. Обычно люди тоскуют по тому, с чем они были связаны прежде, – по родному дому, по ферме, по каким-нибудь улицам в городе, но Гарри тосковал по тому, что могло бы быть еще впереди.