Мориц Розенталь знал, что ему уже не подняться. Поэтому он попросил поставить свою кровать у окна. Отсюда было видно немного – только часть фасада дома напротив. Но, не имея ничего другого, он довольствовался и этим, подолгу глядел на окна, ставшие для него неким синонимом самой жизни. Утром окна распахивались, и он видел лица. Уже узнавал девушку грустного вида, чистившую стекла, усталую молодую женщину, неподвижно просиживающую часами за отодвинутой занавеской, видел в открытом окне верхнего этажа лысого мужчину, который по вечерам занимался гимнастикой. Когда наступали сумерки, за затянутыми гардинами зажигался свет, двигались тени. В иные вечера все погружалось во мрак, и казалось, что напротив зияет какая-то темная, заброшенная пещера; но иногда свет горел подолгу. Все это да приглушенный шум, доносившийся с улицы, и было для папаши Морица целым миром; к этому миру он еще тянулся мыслями, но не телом – оно уже не принадлежало ему… Другой мир, мир воспоминаний, был тут же, в комнате. Напрягая последние силы, папаша Мориц с помощью горничной прикрепил к стенам все оставшиеся у него фотографии и открытки.
Над кроватью висели поблекшие семейные снимки – дагеротипы родителей, портрет жены, умершей сорок лет назад; портрет внука, скончавшегося в возрасте семнадцати лет; портрет невестки, дожившей до тридцати пяти лет. В окружении этих покойников ждал смерти и сам Мориц Розенталь, хладнокровный, спокойный и старый как мир.
Противоположная стена была испещрена изображениями рейнских пейзажей, крепостей, замков и виноградников; тут же пестрели цветные газетные вырезки – восход солнца и грозы над Рейном. Экспозиция завершалась серией открыток с видами городка Годесберга-на-Рейне.
– Ничего не могу с собой поделать, – смущенно сказал Мориц Розенталь. – Мне следовало бы развесить еще и виды Палестины, хотя бы несколько штук… Но эта страна меня совершенно не волнует.
– Сколько вы прожили в Годесберге? – спросила Рут.
– Мне было около восемнадцати, когда мы уехали оттуда.
– А потом?
– Потом я туда больше не возвращался.
– Как все это было давно, папаша Мориц, – сказала Рут.
– Да, тебя тогда еще и в помине не было. Разве что твоя мать только народилась…
Странно, подумала Рут, моя мать еще только родилась, а эти фотографии уже вызывали столько воспоминаний в мозгу за этим высоким лбом. Потом мама прожила тяжелую жизнь и исчезла, а в этой старой голове по-прежнему призраками витают воспоминания, словно они сильнее и долговечнее многих жизней…
В дверь постучали. Вошла Эдит Розенфельд.
– Эдит, – сказал Мориц Розенталь, – вечная любовь моя! Откуда ты?
– С вокзала, Мориц. Проводила Макса. Он едет в Лондон, а оттуда в Мексику.
– Значит, ты осталась одна, Эдит…
– Да, Мориц, теперь я пристроила всех. Пусть работают.
– А что станет делать Макс в Мексике?
– Он едет туда простым рабочим, но попытается устроиться в каком-нибудь автомобильном магазине.
– Ты хорошая мать, Эдит, – сказал Мориц Розенталь немного погодя.
– Как и всякая другая.
– Чем же ты займешься сейчас?
– Немного отдохну. А там опять за работу. В нашем отеле появился младенец. Родился две недели назад. У матери кончается отпуск. Вот я и стану его приемной бабушкой.
Мориц Розенталь слегка привстал.
– Младенец? Двухнедельный? И уже французский подданный! Подумать только! Мне это не удалось и в восемьдесят лет. – Он улыбнулся. – А ты знаешь колыбельные песни, Эдит? Умеешь убаюкивать младенца?
– Умею.
– Помнишь песенки, которыми ты усыпляла моего сына? Это было так давно. Вдруг все стало каким-то очень давним. Не споешь ли ты мне сейчас одну из них? Иной раз я себя снова чувствую ребенком, которому хочется уснуть.
– Что же тебе спеть, Мориц?
– Песенку о бедном еврейском мальчике. Ты пела ее сорок лет назад. Тогда ты была очень хороша и молода. Ты все еще хороша, Эдит.
Она усмехнулась. Затем распрямилась и надломленным голосом запела старую еврейскую песню. Ее голос слегка дребезжал, словно музыкальная табакерка, наигрывающая мелодию на высоких нотах. Мориц Розенталь откинулся на подушку и, закрыв глаза, слушал. Он дышал ровно и спокойно. Старая женщина продолжала тихо петь. В голой комнате звучала грустная мелодия, раздавались печальные слова о тех, у кого нет родины:
Изюминками да миндалинками
Станешь ты, еврейчик, торговать…
А пока усни, мой маленький,
Надо спать, еврейчик, спать!..
Рут и Керн сидели молча и слушали. Над их головами шумел ветер времени – в коротком разговоре старика с пожилой женщиной словно прошелестели сорок или пятьдесят лет, и оба собеседника считали вполне естественным, что годы унеслись безвозвратно. И тут же, притихнув, как мышки, сидели два юных, двадцатилетних существа, которым до сих пор даже один год и то казался бесконечным, почти немыслимо долгим сроком; а теперь, когда они внезапно поняли, что все проходит, что все должно пройти, что и к ним когда-нибудь протянется невидимая рука, они почувствовали страх…
Эдит Розенфельд встала и склонилась над папашей Морицем. Он спал. С минуту она вглядывалась в крупные черты старческого лица.
– Пойдемте, – сказала она затем, – пусть себе спит.
Она погасила свет. Все трое бесшумно вышли в темный коридор и ощупью добрались до своих комнат.
Керн толкал тяжелую тачку с грунтом от павильона к месту, где работал Марилл. Вдруг его задержали какие-то два господина.
– Одну минутку, прошу вас! И вас тоже, – обратился один из них к Керну и Мариллу.
Керн осторожно опустил тачку. Он сразу понял, в чем дело. Эти интонации он знал хорошо; даже на самом краю света, погруженный в глубокий сон, он мгновенно очнулся бы от этих вежливых и неумолимых слов.
– Будьте добры предъявить нам ваши документы.
– У меня их нет при себе, – ответил Керн.
– Может быть, сначала вы покажете нам свои документы? – спросил Марилл.
– Конечно, с удовольствием! Вот! Этого вам достаточно, не так ли? Я из полиции. А вот этот господин – контролер министерства труда. Большое количество безработных французов вынуждает нас к подобному контролю…
– Понимаю вас, месье. К сожалению, могу вам предъявить только вид на жительство; разрешения на работу у меня нет. Думаю, вы и не рассчитывали на него…
– Вы совершенно правы, месье, – вежливо ответил контролер. – На это мы не рассчитывали. Но мы удовлетворимся вашим видом на жительство. Можете продолжать работу. В этом особом случае, то есть в связи со строительством выставки, правительство не настаивает на чрезмерных строгостях. Простите за беспокойство.
– Пожалуйста, ведь это ваш долг.
– Можно посмотреть ваш документ? – обратился контролер к Керну.
– У меня его нет.
– А есть у вас хоть какая-нибудь квитанция?
– Нет.
– Вы нелегально въехали в страну.
– Я не имел другой возможности.
– Очень сожалею, – сказал представитель полиции, – но вам придется пойти с нами в префектуру.
– Я рассчитывал на это, – ответил Керн и взглянул на Марилла: – Передайте Рут, что я попался; вернусь, как только смогу. Пусть не беспокоится. – Это он сказал по-немецки.
– Можете побеседовать еще немного, я не возражаю, – предупредительно заметил контролер.
– До вашего возвращения беру на себя заботу о Рут, – сказал Марилл по-немецки. – Ни пуха ни пера, старик! Попросите, чтобы вас переправили в районе Базеля. Вернетесь через Бургфельден. В Сен-Луи позвоните из трактира в отель «Штайф» и закажите такси на Мюльгаузен. Оттуда доберетесь до Бельфора. Это наилучший путь. Если вас направят в тюрьму «Сантэ», напишите, как только представится случай. Кроме того, за вами будет следить Классман. Я ему сейчас же позвоню.
Керн кивнул Мариллу.
– Я готов, – сказал он затем.
Представитель полиции передал его человеку, ожидавшему неподалеку. Контролер с усмешкой посмотрел на Марилла.
– Очень милые слова на прощание, – сказал он на безукоризненном немецком языке. – Видать, вы отлично знаете наши границы.
– К сожалению, – ответил Марилл.
Марилл и Вазер сидели в небольшом бистро.
– Давайте выпьем еще по рюмочке, – сказал Марилл. – Сегодня я почему-то боюсь вернуться в отель! Ерунда какая-то! Со мною это, между прочим, впервые! Что будете пить? Коньяк или перно?
– Коньяк, – с достоинством ответил Вазер. – А это анисовое пойло пускай пьют бабы.
– Это вы напрасно. Во Франции перно хорош. – Марилл подозвал кельнера и попросил коньяк и перно.
– Хотите, я пойду к Рут и скажу ей все, – предложил Вазер. – В наших кругах такие вещи случаются на каждом шагу. Что ни день – бац! – и опять кого-то сцапали, и тогда приходится как-то сообщать об этом жене или любовнице. Лучше начать разговор с чего-то большого. Сказать что-нибудь о нашем общем деле, которое постоянно требует жертв.