— Понять последний страх Мамая можно, но оправдать его нельзя. Всем нам, Иван Иванович, трудней, чем вчера, — тяжело вздохнул замполит. — Кто не хочет дожить? Но подымать в самую последнюю атаку — нам с тобой…
В полдень в дымном и пыльном небе над старыми башнями и островерхими крышами Кенигсберга висело по-вечернему рыжее солнце. Известковая и кирпичная пыль порошила глаза, хрустела на зубах. Пруд, в котором отражался мутный диск, похожий больше на луну, чем на солнце, лежал старым, пыльным зеркалом. А на берегу пруда разведчики Кузовкина смывали пыль, копоть и пот войны, въевшиеся за дни штурма.
— Вымылись на славу, — сказал Таманцев. — Теперь бы получить от судьбы «добро» и дошагать до морской ванны.
Когда Таманцеву посчастливилось дойти до моря, он надел заветную тельняшку, достал из вещевого мешка мятую бескозырку, торопливо зашагал к воде своей моряцкой, чуть вразвалочку, походкой, опустился перед морем на колени, набрал полные пригоршни балтийской воды и ополоснул лицо.
Антось только читал о морях и океанах, сидя в своем сухопутном Смоленске, а тут впервые увидел море. Балтика ударила ему в глаза серо-голубым блеском. Вслед за Таманцевым он тоже ступил в кирзовых сапогах в воду, его обдало солеными брызгами.
Антось вгляделся в далекий горизонт. Вот она, «воображаемая линия, которая соединяет небо с землей». Сегодня эта воображаемая линия едва угадывалась; вода совсем такого же цвета, как небо. Но там, где рвались тяжелые снаряды с невидимых немецких кораблей, подымались высокие серо-зеленые столбы, искрящиеся на солнце. Осколки то и дело рябили воду, ломали отражение облаков и прибрежных сосен, делая их шаткими. А когда снаряды такого калибра обрушивались на косу, они выкорчевывали столетние сосны, вздымали и просеивали горы песка.
Кузовкин сидел в песчаной яме под корягой могучей сосны, не дошагавшей до моря всего с десяток метров, и ему сладко думалось о завтрашнем мирном дне, которого, казалось, уже можно коснуться рукой.
Он мечтательно разглагольствовал, и никто — ни шумливый Мамай, ни Таманцев, задумчиво глядящий на море, ни Антось, ни двое артиллеристов полковой батареи, тоже выведенной во второй эшелон, — не прерывал его.
— Наверно, у нас теперь в России стук от топоров стоит вселенский, пилы поют на тысячи голосов, рубанки шаркают. Строят дома, мосты, школы. Новые срубы у колодцев, а часовых у воды не ставят. Окон уже не затемняют — полное осветление жизни. Песни поют, не стесняются.
Никто не мешал Кузовкину — может, потому, что вообще он человек неразговорчивый и у него редко случались приступы внезапного красноречия. А может, потому, что каждому хотелось вообразить себе теперь уже близкие дни. Сегодня Зиганшин сообщил от имени Совинформбюро, что над берлинским рейхстагом подняли красный флаг.
Кузовкин предупредил Антося, чтобы он долго не разгуливал по берегу, не уходил далеко от убежища и не очень-то доверялся тишине — уже два часа, как не было огневого налета.
— А шпарит бризантными снарядами, — уточнил Таманцев.
— Казало лихо, что будет тихо! — прокричал Антосю вдогонку Мамай, но предупреждение его опоздало.
Небо раскололось, линия горизонта сломалась, море ушло из-под ног, а верхушки сосен засыпало песком.
Глаза Антосю застлал красный свет. В груди пекло и жгло так, будто головешка, сорванная ветром с соломенной крыши, прожгла ватник, гимнастерку, рубашку и тело.
Полковой медпункт расположился поблизости, в погребе веселой голубой дачи, наполовину скрытой дюнами, — вот она, наволочка с красным крестом висит над крылечком.
Но нести туда Антося было поздно.
— Ну что? — спросил растерянно Кузовкин, становясь на колено и сняв каску; он только что подбежал и не успел отдышаться. — Что тебе, Антось?
— Похороните в форме.
«Значит, мальчишка до последнего дня переживал, что не числится настоящим солдатом».
И сутулиться отвык, и плечи расправились, и кости обросли мясом. Будто Антось повзрослел года на два. Не верилось Кузовкину, что он прожил-провоевал рядом с Антосем всего два месяца. Конечно, пуда соли они вместе не съели. Но, чтобы по-настоящему узнать человека, на войне бывает достаточно и щепотки.
Когда прощались с Антосем, замполит Зиганшин сказал:
— Ничего, что Антось паренек штатский. Он был настоящим солдатом…
Над головами голубело невредимое майское небо, опали песчинки, поднятые последней взрывной волной, море до самого горизонта лежало гладкое, будто не его кромсали, терзали, рвали снаряды.
В этой почти неправдоподобной тишине раскатисто прозвучал трехкратный ружейный выстрел.
Антося похоронили в новенькой гимнастерке с воротником, непомерно широким для его мальчишечьей шеи. То была гимнастерка с погонами артиллериста. И пушки скрестили на черном сукне свои крошечные стволы.
1970
ОДНОПОЛЧАНЕ
Мозжухин долго вглядывался в незнакомое лицо, но так ничего и не вспомнил.
На скулах пробивается сквозь загар настойчивый румянец. Глаза влажно блестят, смотрит парень не мигая. Волосы коротко острижены и лоснятся черной щетинкой. Есть что-то одновременно добродушное и хитроватое в выражении лица; такими часто кажутся курносые брюнеты.
«И с чего я взял, что парень обязательно походит на отца? — подумал Мозжухин с внезапным раздражением. — Пусть он даже похож как две капли воды. Разве всех удержишь в памяти? Тем более, этот — розовощекий, чистенький, как из бани, а отец его, наверно, ходил небритый, в грязи и копоти».
— Не может быть, товарищ полковник, чтобы совсем забыли. Ну как же! Батька мой — мужчина заметный. Первый косарь на деревне. На тимонинскую мельницу с мешком за плечами шагал, а это, знаете ли, километра полтора, никак не меньше.
— Он не в бронебойщиках ли состоял? — спросил Мозжухин, потирая лоб.
— Не могу знать.
— Может, был связным? Или снайпером охотился? Не хвалился в письмах, сколько фашистов убил?
— Таких сведений не получали. А до охоты человек был пристрастный. Особенно — если на глухарей. Вальдшнепов тоже иногда приносил…
Мозжухин сокрушенно пожал плечами.
Парень стоял все такой же подтянутый и вертел в руках письмо, сложенное треугольником.
Нет, никогда им не сговориться. Да и как его вспомнить, этого Артема Петровича Короткова, если неизвестно, что он делал в полку и как выглядел?
Сын не знал фронтовой профессии отца, его занятий и привычек, а полковник, естественно, не знал примет и признаков его мирной жизни.
Но огорчать парня, который с таким усердием и настойчивостью искал и нашел полк отца, Мозжухину очень не хотелось.
Он постоял, прикрыв глаза рукой, тщетно пытаясь вызвать в памяти образ солдата. Может, тот долго жил и воевал рядом, а может, лишь промелькнул в смертной сутолоке боя. Может, Коротков-отец сутками сидел у него в блиндаже, склонившись над телефоном с наушниками, надетыми поверх пилотки. А может, Мозжухин его и в глаза не видел — и такая вещь случается на войне.
«А парнишка все-таки молодец! — подумал Мозжухин с теплотой. — Пошел добровольцем, нашел полк и добился зачисления. Ну хорошо, демобилизованный сосед сообщил, где стоит полк. Но ведь это еще надо было по военкоматам поездить, добиться, добраться сюда из Сибири! И еще молодец, что не лез к начальству на глаза. Сперва обжился в полку, потом уже явился, дал прочесть письмо отца и рассказал, с каким трудом добрался».