Девушка с младенцем сделала робкий шаг к забухшей на морозе двери храма-барака, и ее сдавленно окликнули снизу, из кучи тел-поленьев, лежащих на плитах:
— Стася!.. эй… идешь, што ль?.. с робенком?.. не застуди, гляди, девку-то… не ровен час…
Та, кого назвали Стасей, медленно, переступая через недвижные и шевелящиеся тела, шла к двери. Дверь уже толкали плечом полуношники.
— Эй, братцы!.. выходи порознь… сделай обходы, не дай Бог, приметят… ироды спят… соберемся на поляне… там, около Креста на Крови…
Когда девушка по имени Стася оказалась у самой двери, со скрипом раскрывающейся в мороз и тьму — из-под порожного выступа валил ватный снежный пар, — кто-то незримый грубо всунул ей в руку огрызок, обрывок просмоленного каната. Она сразу поняла: свеча.
— Упокой, Господи, души усопших раб Твоих!
Отец Никодим стоит в рубище, а на плечи накинута невесть откуда добытая епитрахиль. Епитрахиль — драгоценность. Она сияет, как звезды. И крупные, жестокие, злые звезды над лесом, над Островами, над морем, над миром. Горят, переливаются могуче, ярко. У звезд своя жизнь. Далекая, вечная. Вон Сириус. Он огромен, страшен, его лучи, как лучи Полынной Звезды из Откровенья Иоанна, ползут в разные стороны, расползаются по светящемуся, дрожащему тысячью звезд северному небу, достигают сердца, входят под ребро. Отец Никодим беззвучно, еле слышно поет святые песнопенья, но хор гремит за ним. Мощные созвучья хора — над головами людей, наспех укутанными в отрепья — даже не в шапки: в тряпки. Мороз отзвучивает и звенит. Сиянье бешено ходит по небу. Сегодня прекрасная, ясная декабрьская ночь. Когда их расстреляли? Да недавно: зимой. Этою зимой?.. О нет, прошедшей. А что в мире прошедшее, что — будущее?.. Никто не знает. Да есть ли Время на свете. Ведь нет Времени, нет.
— …Николая, Алексея, Александры, Ольги, Татианы, Марии, Анастасии и всех, иже с ними живот свой за Тя, Христа, положивших…
Беспалая девушка с младенцем на руках, что так вздрогнула ты? Что вперед подалась, чтобы крикнуть? Не крикнула. Младенца сильней к себе притиснула. Молчи. Надо молчать. Ты должна молчать. Это первое условье на Войне.
Отец Никодим отирает с усов и бороды иней. На морозе все индевеет мгновенно — волосы, ресницы, усы, борода, жалкий собачий мех шапки. В кулаке — кадило. Сосновую смолу вместо ладана курит. И то хлеб. Батюшка взмахивает кадилом, и душистый дым ползет прямо к древнему каменному кресту, столетья простоявшему здесь, на Островах, на могиле мучеников за веру. Имен тех мучеников теперь не знает никто. И наши имена никто никогда не узнает.
Стася… Стася…
— Имена же их Ты, Господи, сам веси!..
Ели над поляной смыкаются чернотой и торжеством. Ели — стены лесного храма. Стой, Стася, торжественно, ты на богослуженьи, — и не плачь. Не плачь, слезы потекут на личико ребеночка и разбудят девочку, а она так сладко уснула, даром что на морозе. Свежий воздух. Ночное небо бьет пригоршнями звезд в лицо. Чернота вся горит пламенем звезд и Сиянья. О, Сиянье — моя епитрахиль. Мой светящийся, безумный мафорий. Мой купол, и умалишенный богомаз расписал тебя — золотыми и серебряными искрами, кругами, лучами и крестами, и черно-синий фон наложил, и краска со штукатурки не потекла. Стася, не плачь, ведь это твоего Отца и Мать поминают сейчас. А ты жива.
И сосновый самодельный ладан кадит тебе в залитое слезами юное лицо.
И престол лесного храма — могила древних мучеников.
И стены храма раздвигаются, уходят в бездну черноты и звездного света. Этот храм — вся земля. И Зимняя Война грохочет за стенами звездного собора. Ее раскаты сюда не достигают.
— Идеже несть болезнь… ни печаль, ни воздыханье… но жизнь безконечная!..
Что такое бесконечная жизнь, Стася? Она повергает ниц смерть. Смерть, где твое жало? Ад, где твоя победа?! В кулаках у людей, стоящих на панихиде, горят неуклюжие моряцкие свечи — куски корабельных канатов. Чад, слабый, трещащий на морозе огонь, дым в лицо, ест глаза, ноздри; пахнет горящим хвостом соленой трески, рыбьим жиром, тлеющей пенькой. Девушка поднесла ко лбу троеперстье. Там — своя Война; здесь — своя. Они все тоже на Войне. Им всем не выбраться из кольца. Они окольцованы Войной, как птичья лапка.
Врете. Не сдюжите. Мы — вырвемся. Мы — выживем.
Отец Никодим вскинул глаза, увидал зареванное девичье лицо. Улыбнулся, помавая кадилом.
— Девонька!.. бесконечная, помни… радость…
Младенец на руках девушки проснулся и заверещал. Так служба шла дальше: ребенок плакал, священник пел. И яркий Сириус, как разрезанный лук, до слез выедал, выжигал зрячие глаза.
Лех и женщина, плясавшая на столе, стояли, шатаясь, крепко обнявшись.
У него пересохло в горле. Надо было что-то спросить. Она была очень близко — так близко, что он слышал резкий, барабанный стук ее сердца.
— Тебя зовут Лили Марлен?..
— Ну ты и дурак. — Она тряхнула головой, глядя на него весело, снизу вверх, и ее зубы между приоткрытых в задыханье губ чуть блестели, и на верхней губе блестели капли пота. — Или ты — юморист?.. Это у немцев — у германцев — когда то!.. — во время той-позатой войны… не этой, а той еще!.. такая глупая песенка была. «Лили Марлен» называлась… Ее бабки внукам пели вместо колыбельной… и мне тоже бабка пела, ну да, не смейся… Что рот до ушей уже растопырил… Что глядишь исподлобья?.. Не прижимай так крепко, задушишь… Я тебе не ребенок… не младенец… сиську не возьму… — Он удивился тому, как грубо она, изысканная дама, с ним говорила. — Странно наш город зовется, правда?..
— Да… странно.
Она отодвинулась от него, уперлась ладонями ему в грудь, отталкиваясь и отталкивая его; закинула голову, глядела на него долго, придирчиво, дотошно и пристально. Он глядел на нее. И правда красива. Мало ли он видал красивых женщин. Ну, еще одна красивая женщина. Да и не особенно красивая. Бывают и красивее. Сколько хочешь бывает.
— И ты сам странный. Ты весь порезанный. Ты как сумасшедший.
Он улыбнулся. Он сумасшедший. Он забыл о человеке и о встрече. Он — исполнитель. Теперь ему предлагают стать автором.
— Почему «как»?
— Ты из больницы сбежал?.. Ты — урка?.. Уголовник?.. Меня твой белый костюм ни хрена не обманет. Ты — фраер, да?.. В тебя стреляли при побеге?.. Финкой полосовали?.. Я понимаю… — Она сглотнула, отвернула раскрасневшееся, вспотевшее лицо. — Ты мне рассказывать не хочешь. Твое право. Я бы тоже не рассказывала. Но ведь это очень важно.
— Что — важно?..
Они стояли на виду у всех, и он держал ее в руках, и люди стояли вокруг них. Они не видели никого.
— Все. Все, что с нами происходит. Или… происходило. Все страшно важно. Нет ничего важнее этого в мире.
Он наклонился к ней. Ее темно-русые, цвета ореховой скорлупы, волосы защекотали ему ноздри, губы. Он нашел губами ее ухо и выдохнул в него жарко:
— А то, что произойдет, — неважно, что ли?..
Она внезапно закинула руки ему за шею, он и не успел опомниться. Она шептала около его покореженного лица почти неслышно, он еле разбирал слова:
— А то, что с нами произойдет, — неважно, понял, ты понял, абсолютно неважно, потому что этого — НЕТ. И будет ли это — еще неизвестно. Ты понял?.. И ты… даже не знаешь, что сейчас будет. А вот я знаю. Гляди!
Она взяла со стола, где валялись вповалку, как расстрелянные люди, чашки, плошки, вилки, рюмки, миски, зеленел рассыпанный салат, играли на разломах красной кровью гранаты, где доски еще помнили стук ее каблучков, — богатую изукрашенную массивную чашку, всю в золотой лепнине, — не чашку, а музейную роскошь, — и так швырнула ее со всего маху об стену, что чуть не вывихнула в плече руку. Раздался взрыв звона. И тут же, следом, как с цепи сорвались охи, ахи, смехи.
Ну, гости, вы развеселились, гляжу! Созерцайте мое разгоряченное лицо. Пряди потных волос висят вдоль ярких розовых щек, как мокрые флаги. Карие, ореховые глаза горят. Она звонко и весело крикнула, и чуткое ухо Леха не обманула наигранная пьяная веселость голоса. Голос взвился до края пропасти. До обрыва и срыва.
— Эй! Люди! Эй! Давайте играть!
О, какое общее оживленье, шевеленье, перемигиванье, переглядыванье, кое-кто и подпрыгивает, как дитя, сыплются прибаутки, полощутся восторги, похабные шуточки повисают в спертом воздухе залы, как соленые рыбки на леске, — и множество глоток исторгает шум, крик, ропот: «Играть, играть!.. Как играть?.. Тише, слушайте, Воспителла что-то опять предлагает интересненькое, — вниманье!..»
Она, раскачиваясь на высоких каблуках, развела руки в стороны. Так стояла, запрокинув голову. Выждала паузу, как хороший оратор или актер.
— В Клеопатру!
«Как, как?..» — «В Клеопатру?!..» — «Что-то новенькое!..» — «Что-то чудненькое, дивненькое придумала наша уникальная хозяюшка…» — «Ох уж этот ее очередной фортель!..» — «О, она циркачка на славу. Таких поискать…» — «В Клеопатру — это как?..» — «Надеюсь, это без крови и пыток?.. сейчас ведь модны в высшем свете всякие ужасы…» — «Это что-то вроде фантов, должно быть!..»