— Отставить огонь! — скомандовал Муравьев, увидав за танками бежавших красноармейцев…
Эсэсовцы бросали оружие и поднимали руки, другие пытались спастись в гауптлагерский лес.
Из окопов выскочили бойцы ТБЦ. С криком «ура» пустились они на эсэсовцев, навстречу своим избавителям…
Несколько штыковых ударов, десяток разрозненных выстрелов — и вот уж красноармейцы сгоняли в стадо разоруженных фашистов…
Тишина наступила сразу и казалась после нескольких часов боя непривычной и странной.
И только теперь, когда стихла стрельба возле лагеря, все услыхали, что и справа и слева, и в двух километрах у полигона, и в шести, на соседней станции железной дороги, и дальше на запад, у Эльбы, кипит бой.
Огненно-черные метлы размахивали с разных сторон в утреннем небе. Со стороны Эльбы упорно вздымались цветные ракеты: зеленая, красная, снова зеленая… Оттуда же доносилось «ура». И снова красная и зеленая ракеты взвивались над тем местом.
Фронт пришел в глубь Германии…
…Муравьев снял пилотку и, стоя в кювете над пулеметом, у которого в последние минуты боя ему пришлось заменить убитого Лешку, рукавом вытер пот со лба.
Любавин лежал, повернув набок голову и закрыв глаза. Пуля вошла ему в правый висок, но лицо его было обычно спокойным. Это был Лешка как Лешка, такой, как всегда, с чуть лукавой, насмешливой складкой у рта. Он лежал без шинели, и потому сразу бросалось в глаза, что он одноногий. Пустая штанина была аккуратно подколота. «А где же его костыли? — пришла нелепая мысль Муравьеву. — Да он же ползком сюда добирался. Костыли ему были не нужны, — ответил себе Муравьев. — Да, костыли ему больше не нужны!» — горько додумал он.
Он наклонился к Любавину, хотел его вынести из кювета, но мертвый обвис такой тяжестью, что поднять его не хватило сил. Муравьев распрямился. Перед глазами его плыли круги. «Как же так не подумал я захватить для Лешки воды, когда полз сюда с лентами!» — запоздало подумалось Муравьеву.
Он увидал, как Батыгин, обменявшись приветствием с советским капитаном, что-то докладывает, как капитан и Батыгин подали руки друг другу и обнялись. И Муравьев вспомнил спор, который уже больше года назад он сам, Емельян и Барков вели с Кумовым. Они все трое были уверены, что неминуемо восстание немцев против фашизма, как только Красная Армия подойдет к германской границе. Они были почти уверены, что Красная Армия сюда придет уже без боев. Кумов же показал тогда вокруг лагеря. «Помяните слово, — уверенно сказал он, — и там и вот тут будут стрелять из пушек и пулеметов. Именно фронт будет здесь! Фронт придет! Только так, полной силой советского оружия, будет раздавлен фашизм…»
Вот фронт и пришел, а Кумов его не дождался! А где же Барков и Баграмов?
— Семеныч! Семеныч! Михайло Семеныч! Василий Михайлыч! Емельян Иваныч! Да где же вы там подевались? — кричал Батыгин. — Идите сюда! Командир зовет старших!
Муравьев встряхнулся словно от какого-то забытья. Как будто лишь в эту секунду он осознал по-настоящему все, что произошло. Но грудь сжимало, ноги отяжелели и не хватало воздуха. Он через силу выбрался из кювета и шел к капитану навстречу, огромным трудом одолевая навалившуюся усталость.
В броске вперед, подогнув одну ногу, другую вытянув прямо, с пистолетом в руке, лежал перед ним Барков. С головы майора упала пилотка, пышные волосы слиплись от крови.
— Когда же его?! — пораженно остановившись над ним, спросил вслух Муравьев.
— Когда же тебя, Михайлыч? Василий Михайлыч! Майор! — крикнул он.
— Напоследок убили, гады! — сказал Соленый. — Я видел, как он упал…
Они оба сняли пилотки над телом Баркова. Батыгин и капитан подходили к ним.
— Вот тебе и Василий Михайлыч! — произнес Муравьев, обращаясь к Батыгину.
Было естественным кинуться к капитану-избавителю, сжать его руку, заплакать от радости. Но горе, объявшее Муравьева, так омрачило этот великий час, что он продолжал, по-прежнему обращаясь к Батыгину:
— И Лешка Любавин убит там, за пулеметом. Хотел поднять, вынести — сил не хватило, — пояснил он, как бы признаваясь в какой-то вине. — Муравьев! — назвал он себя, подняв глаза на спасителя и пожав капитану руку.
— Как ваше бывшее звание? — спросил капитан.
— Бывшее?! — с трудом переспросил Муравьев и почувствовал, что усталость его совсем одолела на этом тяжелом слове, которое будто ударило по голове. — Бывшее — полковой комиссар! — произнес он так медленно, расставляя слова, будто ворочал большие камни.
— Семеныч, ты ранен?! — воскликнул Батыгин и подхватил его под руку.
— Нет, я… ничего, — успокоил его Муравьев, уже ободрившись.
Но капитан пристально и задумчиво посмотрел в лицо Муравьева и вдруг понял весь смысл им же самим произнесенных слов. Он покраснел от смущения.
— С победой вас, товарищ полковой комиссар! — произнес он дружески горячо. — С победой и долгожданной свободой!
— Спасибо тебе, товарищ капитан! Тебе и твоим бойцам, а в вашем лице и всему народу! — ответил ему Муравьев.
Они обнялись…
…В дальних блоках безоружные лагерники — резерв обороны — карабкались из щелей укрытия и из окопов, нестройными толпами бежали на магистраль. Непривычные к бегу, они останавливались чуть отдышаться и опять торопливо шагали, размахивая полами вытертых шинелей, меченных желтой и красной краской, другие бежали в полосатых лазаретных пиджачишках, сдергивали с лишайных голов засаленные пилотки, тянулись на магистраль и по магистрали — к воротам.
— Красная Армия! Товарищи! Братцы! Красная Армия! — кричали сиплые голоса счастливцев, которые, задыхаясь, первыми добежали сюда.
Сотни голосов подхватывали «ура».
— Братцы… Товарищи… Братцы! Ведь до Казань не доеду живой, — лепетал большеглазый парень с торчащими скулами и тощей длинною шеей. — Все равно ведь помру теперь… от чахотки… — Он умолк и вдруг, проглотив комок слез, сипло крикнул: — Да здравствуют наши спасители, весь советский народ! Спасибо вам за победу!..
И больные, которые до этого потеряли уже надежду на жизнь, поддержали его дружным криком «ура», и многие плакали, как этот казанский парень.
Распахнутые лагерные ворота, казалось, узки для толпы освобожденных пленников, которая, бесконечно теснясь, заливала шоссе. Освобожденные обнимали красноармейцев, подходили коснуться еще не остывших стволов орудий, погладить ладонью танковую броню…
Больше всего людей скопилось на пустыре между гауптлагерем и буртами, где строили пленных фашистов, отдельно, по цвету мундиров: черных — эсэсовских и власовских — серых. Ими распоряжались стройный молоденький лейтенант и пожилой сержант в толстых очках, переводчик.
Вооруженные защитники ТБЦ со своими винтовками, с пистолетами, прибежавшие с правого фланга — с гранатами за ремнями, а иные уже с немецкими автоматами, добытыми в последней схватке, многие раненые, в кровавых бинтах, превозмогая боль, теснились в переднем ряду. Все хотели взглянуть торжествующим взором на своих палачей, которые были теперь осуждены на позорную гибель. С особенно радостным удовлетворением отмечали они страх, который удалось увидеть в глазах фашистов.
Среди черных и серых фашистов было несколько раненых, наскоро перевязанных. Раненный в грудь эсэсовец охал; другой одергивал его строго, со злостью.
— Стонешь, сволочь?! — крикнул кто-то из пленных. — Жалости просишь?! А ты хотел безоружных бить, курьин сын?
— Геро-ой, глядь! — насмешливо поддержал второй голос.
— Товарищи, братцы, смотрите-ка, капитан-то Сырцов был власовец, стал эсэсовцем. Да гляди-ка — не капитан, а майор!
— Базиль! Эй, Базиль! Правильно ты сказал, капитан-то Сырцов эсэсовец! Русским прикинулся!
— А какая в них разница, власовцы или немцы?! Чего их сортировать, товарищи! Всех под один пулемет! Он их автоматически рассортирует! — воскликнул Юрка.
— Правильно! — согласился рыжий Антон. — Товарищ лейтенант! Для чего вам за ними трудиться напрасно! Мы сами уговорили бы всех пулеметом, а я и винтовкой бы не побрезговал! — Антон поднял свою винтовку. — Штыком бы и то доконал с десяток! Хоть с этого хер Сырцова начать…
И взгляд его острых, колючих глаз из-под жестких, мохнатых огненно-рыжих бровей, и острый, торчавший вперед подбородок, и жилистый, волосатый, костлявый кулак, сжимавший винтовку с примкнутым штыком, подтверждали, что он готов исполнить на деле то, о чем говорил.
— Они же больных казнить, суки, приехали! — вмешался Волжак. — Дайте же нам учинить над ними советскую правду: под пулемет — да и баста!
Он смотрел на пленных фашистов сквозь узкий прищур озлобленных глаз. Смотрел с ненавистью. Они словно бы приковали его взгляд. Он будто выискивал среди них того, кто был больше других достоин смерти и гнева. Но все они были равны перед его беспощадным судом. «Всех под один пулемет! Автоматически рассортирует! Как верно-то Юра сказал! — думал он. — Кострикина нет в живых, Пимена Трудникова не стало, Иваныча унесли, да будет ли жив?.. А этих оставить?! Холеру их матери в брюхо! Чтоб жили да палачат плодили, с женами спали бы, гады! Хоть этот вот лагерный провокатор, шпион Сырцов…»