Бездельную бабушку видел Валерик впервые:
— Что ж ты, бабуля, сидишь просто так?
— Дак села вот, внучек ты мой, и сижу, — не поднимая глаз от рук, в подол опущенных, проговорила она с горечью.
— Опять заболели ноги?
— Не ноги, дитенок ты мой, а душа! Принесла их нелегкая на глаза мои… Германцев этих. И все во мне перевернулось заново…
И понял Валерик, что обеда сегодня бабуля готовить не будет и его, Валерика, на угощение не позовет.
Выходит, зря он с таким аппетитом проглотил стакан молока и хлеб, что мама на обед ему оставила. Вместе с завтраком съел и обед, в расчете на бабушкин «борщик» щавелевый.
И половичок подножный к очередному базару бабуля плести не будет, а надолго застынет перед иконой, сделавшись еле заметной в мерцающем свете лампадки. И шепотком своим ласковым будет в молитвенный лад вплетать имена сыночков своих «дорогеньких» да мужа «свого», войною загубленных.
И обо всем на свете бабуля забудет. Забудет и то, что после гудка лесопилки и звона вагонного буфера подтянуть надо гирю на ходиках, иначе цепочка с гвоздем на конце в часах как попало застрянет.
Вздохнул Валерик потерянно и пошел уже было котенка искать ничейного, чтобы время быстрей пролетело до заветного часа, когда мама с работы вернется, — да вспомнил, зачем приходил:
— Бабуль, а пленный фриц, что ходит за водой, может удрать?
— А куда ж удирать ему, внучек ты мой? — усмехнулась невесело бабушка Настя. — Куда удирать-убегать, когда Россия — аж до самого Берлина! Все Россия и Россия!..
И с печалью добавила:
— И косточки русские по всему белу свету раскиданы! Куда ни глянь…
— А почему Россия теперь до Берлина, бабуль? А где Германия?
— Ну, дак немцев Господь наказал, и Германии той больше нету.
— Господь наказал? — с почтением к Богу Валерик переспросил. — Всю Германию наказал?
— Да, всю чисто. А за то наказал, что бандитов своих против солнца с войной посылала. А кабы с миром, дак была б с благодатью.
Что такое благодать, Валерик не знал. Ему больше нравилось «против солнца с войной». Против солнца! И солнце за нас воевало! Здорово!
— Теперь ни старой Германии, ни новой, — как о своем родном вздыхает бабушка Настя. — Нет и России той самой. Кругом разор и кругом беда. Что у немцев беда, что у нас…
— А как же теперь без Германии? Что там будет? Совсем ничего?
— Да новая будет, даст Бог. Намордуются немцы у нас, натерпятся плена, дак так за работу возьмутся, за Германию так ухватятся, что, может, похлеще, чем мы за свое ухватились.
— Нет, не похлеще, бабуля! Потому что уже лесопилка работает, электростанция, бочки делают на «Засолке», работает баня, «Гвоздилка», механический цех на заводе и много в городе чего…
«O, Mein Gott! Зачем мы связались с иванами!»
Они в город вошли как руины, как калеки и нищие, как нужда и утраты войны. И боями истерзанный город видел в них не убийц и насильников прежних, а несчастных заложников, обреченных на кару за бандитский разбой той, исчезнувшей ныне, фашистской Германии.
И чем больше их ела тоска, давило бремя подневольной жизни, чем несчастней гляделись они — тем безвиннее были в глазах наших женщин!
И женщины наши, хлебнувшие немецкой оккупации, пережившие столько смертей, не отрицали, что горе вокруг сотворили фашистские немцы. Немцы! Но не эти…
И хлебным пайком заработанным люди делились, не зная, что эти поникшие пленные ежедневно имеют по 600–800 граммов хлеба и что кормят их лучше, чем в городе люди способны кормиться.
Но пленные брали, и люди от чистого сердца им подносили и верили искренне, что помогают «несчастным солдатикам» выживать на чужбине.
Быстро освоились немцы и, как должное, стали встречать добрый взгляд своих бывших врагов и великое русское всепрощение.
И те самые немцы, что смотреть на советских привыкли сквозь прорезь прицела, — смотрели теперь на них с дистанции руки, протянутой за подаянием.
И было не важно, что им подносили: довесок хлебный, огурец или морковинку — они все с благодарностью брали, «данке шен, данке шен!» повторяя, невидящим оком взирая на раны порушенной жизни чуждого им народа.
Германская совесть молчала, греха не ведая и угрызения.
А глаза насмотрелись за годы войны, и руки натворили всякого. Было страшно и весело, и «застрелиться хотелось»…
Но прошлое в прошлом, а «конца судьбы не избежать». В мире нынешних ценностей все сместилось и перемешалось… И в стаде этом подконвойном все равны. Стучит колодками и трус, и доблестный храбрец!
И взглядом своим не дерзи! И выкинь из сердца злобу! Выкинь и позабудь, иначе ты сам от нее почернеешь. Радуйся тем, что живешь. Такая уж выпала доля тебе на этой войне. И никого не вини, что плетешься плененной скотиной. А деревянный этот клекот под ногами одинаково всех убивает своей неумолимой безысходностью.
А где-то в московском чулане валяются штандарты вермахта «непобедимого» и рейха «тысячелетнего», а желудь гитлеровских нибелунгов раздавлен сапогом красноармейца.
И дух великого разбоя кровь больше не зверит и нервы не щекочет. Может быть, ими проклят тот дух? И многажды раз проклят день тот и час, когда их германский сапог наступил на Советскую землю?..
Когда же «дубина народной войны» стала люто гвоздить «механизированные полчища убийц, грабителей и мародеров» — прозрение к немцам пришло: «Зачем мы связались с иванами! Зачем затеяли войну, где холодно! Где дороги плохие! Где такие снега, а в распутицу грязь непролазная! Где страшные леса! А в лесах партизаны-бандиты, беспощадные убийцы, не умеющие воевать по правилам!..» То ли дело «галантный поход» в веселую Францию! Было сытно! Тепло! И не страшно!
…Усталый, безрадостный взгляд. Улыбаться они разучились еще в том, достопамятно-черном для них сорок третьем, когда грянул февраль! И великой Германии замерло сердце, смиряясь с вестью прискорбной с морозных степей Сталинграда.
Приспущены флаги. И на ту высоту былую им уже не подняться! И дух непобедимости растерян в боях проигранных! Взамен в солдатах угнездился страх, тоска, неверие, болезни, вши… И если где-то прощальным вскриком трещал «патрон последний», никто там не кричал «Зиг хайль!» И флаг со свастикой не развевался.
Кто ж виноват, что жизнь бесцельной оказалась! А мужество напрасным! И кто же знал, что все закончится позорным русским пленом! И самодельными колодками с подошвами из досок, обделанных брезентом прорезиненным…
И как счастливы те, что погибли в начале войны! Где-то в Польше. Во Франции где-то… Они верили только в победу и не верили в то, что сейчас.
Ах, либер Готт! Как все прекрасно начиналось! Над Европой вставала немецкая весна! И удача на крыльях люфтваффе летела! «С вечно молодым и блистающим символом — свастикой!» И не было преград!
«Ни одна мировая сила не устоит перед германским напором. Мы поставим на колени весь мир. Германия — абсолютный хозяин мира. Мы будем решать судьбы Англии, России, Америки. Ты — германец! И как подобает германцу, уничтожай все живое, сопротивляющееся на твоем пути».
И «22 июня 1941 года мы сделали Германию на десятилетия, если не на столетия, неоплатным должником России».
Угрюмым стадом подконвойным бредут они под перестук унылый. Что им до планов тех проваленных, когда день нынешний бьет беспощадно и безжалостно терзает. Надо выжить сегодня! И Бога молить за сегодняшний день! Молить Бога и быть начеку, чтоб обломком стены не пришибло случайно. Да вот ногу еще обмотать чем-то мягким, чтоб колодка до кости ремнем не протерла. И боль, зажимая зубами, — терпеть!.. Пока потертость на ходу кровить не перестанет и рана под ремнем ороговеет и жесткой станет как копыто, помогая солдату плененному свою долю вышагивать.
И так с молитвой каждый день. И молятся неслышно и незримо. И Бога просят об одном: послал бы силы выжить!
Выжить, чтобы вернуться домой и увидеть своих, кто сумел уцелеть. И духом Родины наполниться! И звуками насытиться, и вкусами! Дать отдохнуть глазам и успокоиться среди своих…
И выжить, чтобы строить, строить, строить! Растить! Выращивать и только созидать! Руин и горя в Фатерланде не меньше, чем в России.
И никакой войны!
До кровавой отрыжки они этой войной накормились!
По роковой несправедливости судьбы, уже на излете войны англоязычные душители фашизма самолетными тучами небо Германии закрыли и города немецкие, и веси бомбовыми семенами засеяли. И на местах жилых кварталов взошли руины, смерть и горе. О! Майн Готт! За что нам такие муки!
И кажется немцам, что загублено бомбами теми столько шедевров германских, что все англоязычники на свете за все существование свое не создали подобного и вряд ли создадут, живи они еще хоть тыщу лет.
Немцам больно за погибшее свое, и не мучает гибель чужого. И не считают преступлений за собой, когда из славянских святынь с цивилизованным понятием и смаком выдирали драгоценности в азарте мародеров-победителей, не чувствуя вины и не предвидя наказаний.