Маленькие глаза Ушакова блестели презрительно. Он отвернул рукав шинели, глянул на часы, забранные круглой решёткой.
— Десять минут сроку! Ясно?
Командир второй батареи молча козырнул.
Толпой, что-то жуя на ходу, прошли разведчики. Все без шинелей, в ватниках, со стереотрубами, биноклями, у каждого под рукой дулом книзу — автомат. И с ними, на голову выше всех, начальник разведки дивизиона капитан Мостовой. Бесшумные и ловкие, привыкшие в любой обстановке полагаться на себя и на свой автомат, они раньше всех снялись и уходили вперёд.
А уже дрожала земля под ногами: по улице двигалось орудие с трактором. Рядом с гусеницей бежал сержант, что-то крича и показывая трактористу, но голоса его за рокотом мотора не было слышно.
С лязгом, грохотом, обдавая теплом, прошёл второй трактор. За орудием спешили огневики, взволнованные и сосредоточенные. С крыльца, придерживая на груди паххнутую шинель, сбежала военврач:
— Уходите?
Ушаков повернулся к ней.
— Такая наша служба! — сказал он с весёлым и каким-то особенным выражением, блестя глазами, потому что за спиной его в это время проходил дивизион. И вдруг позвал, как в песне поётся: — Едем, Галю, с нами, с нами, с козаками!..
Она засмеялась и под взглядами проходивших мимо солдат ответила в тон ему:
— A коня дадите?
— Двух дадим!
— Поехала б, да нельзя: служба!
И хотя ничего особенного не было сказано, солдаты, спешившие мимо, почему-то улыбались и глядели молодцевато.
По закаменевшей грязи тарахтели уже колёса повозок, когда вдруг низко просвистело и за домами с грохотом, сотрясая землю, четыре раза взлетело рваное пламя. Все обернулись в ту сторону. И тогда военврач совсем по-бабьи, по-сестрински притянула к себе Ушакова — он был ниже её ростом:
— Дай я тебя поцелую!
Она крепко поцеловала его при всeх. За все, чего не было у них, что могло быть и уже не будет.
— Дайте ж я и вас поцелую.
И Васича она тоже поцеловала. От eе непросохших, коротко постриженных волос пахло на морозе земляничным мылом. Васич ещё долго чувствовал этот запах.
За селом они догнали дивизион. Он медленно двигался, растянувшись по снежной дороге, — тёмные пушки, тёмные, цепочкой, люди. Ветер, незаметный среди домов, в открытом поле был силён, он косо сдувал снег, заметая пушки в чехлах, и люди на ходу отворачивались от ветра. И вскоре за снегом и ветром пропало из глаз село, словно опустилось за холм вместе с заметёнными крышами и верхушками тополей. Только холодная луна светила сверху и двигалась вместе с ними в голую снежную равнину.
«Дайте ж я вас поцелую…»
— Дай я тебя поцелую!
Став на носки, она горячими ладонями взяла его за лицо, притянула к себе.
— Боже, какой ты огромный! Я, кажется, никогда не привыкну. И лицо огромное. Как у волка.
С шапкой в руке, в шинели, подпоясанный, Васич стоял перед ней, сутулясь от неловкости и от своего большого роста.
— И пахнет от тебя сапогами и кожей…
Он увидел у неё слезы в глазах. Она отвернулась.
— Мать моя провожала отца на фронт, когда меня ещё не было. И вот я тебя провожаю. Неужели это всегда так, из поколения в поколение?
Она стояла лицом к окну, маленькая, смуглая, в своём белом халатике, сунув руки в карманы, такая родная, что у него сдавило сердце.
В дверь заглянула операционная сестра.
— Дина Яковлевна…
Она повернулась от окна, глаза были уже сухие, только сильней обычного горели щеки. Отогнув завязанный рукав халатика, сняла с руки часы, положила на стеклянный столик.
— У меня сейчас операция. На двадцать минут. Ты сиди, жди здесь. Потом я провожу тебя.
Он не решился ничего сказать ей, чтоб не волновать перед операцией. В маленьком, сильно заставленном кабинете тылового госпиталя, среди стекла, никеля, белой масляной краски, — от белого снежного света из окна все это сверкало холодной чистотой, — Васич осторожно сидел на краешке стула, держа шапку на колене. Ему хотелось курить, но он не решался здесь и так и сидел все двадцать минут, почти не меняя положения, а рядом с ним на стекле тикали eе часы.
Потом быстро вошла Дина, — Васич сразу же встал, — возбуждённая, немного побледневшая, пахнущая лекарствами и спиртом, повернулась к нему спиной.
— Развяжи!
A сама уже стягивала рукава халата.
— Дина! — сказал он, со всей убедительностью прижимая шапку к сердцу, потому что хорошо знал её характер, и на лицо его сейчас было жалко смотреть со стороны. — Понимаешь…
За окном было сорок градусов мороза. И до станции — три километра полем. Мысленно он видел, как она возвращается одна полем по такому морозу.
— Я понимаю, — сказала она. — Развяжи!
Он покорно начал развязывать, надеясь только на чудо. И чудо в образе операционной сестры заглянуло в дверь.
— Дина Яковлевна!..
Ей пришлось опять идти делать срочную операцию, а он остался ждать.
— Дай слово, что ты будешь ждать!
Он дал слово и сидел, мучаясь, слушая тиканье часиков на стекле. За окном остановилась крытая грузовая машина. Выписанные из госпиталя солдаты прыгали в кузов, кидая через борт вещмешки. В дверь ворвался начхоз в халате поверх шинели:
— Товарищ капитан! Что ж вы делаете? Я бегаю, бегаю, ищу, ищу…
— Тихо! — сказал Васич. — Тихо, тихо!
На клочке бумаги он написал коротенькую записку:
«Дина! Понимаешь, машина пришла, я ничего не мог сделать. Все равно дальние проводы — лишние слезы».
Положил на записку часы и на носках вышел тихонько…
И вот уже год, как он осторожно притворил за собой ту дверь. Была тогда зима, уральская зима. И вот опять зима, но только на Украине. Метёт позёмка по сапогам, по колёсам идущих впереди пушек. Горбятся на ходу солдаты в шинелях, с вещмешками на спинах, с торчащими над погоном вверх заиндевелыми дулами карабинов.
Сколько тысяч километров снегов отсюда до Урала разделило их?
Она любила спать сжавшись. Сожмётся вся, подберёт колени к подбородку и вот так спит. Наверное, оттого, что ночью комната быстро выстывала и она во сне мёрзла под суконным солдатским одеялом.
Маленькая, сжавшаяся в комочек, она лежала сейчас в его сердце, и ему тепло было её нести сквозь вьюжную зимнюю ночь.
— Комиссар! Ты чего улыбаешься? Спишь? Под корявым деревом, росшим у обочины, заложив руки за спину, стоял Ушаков.
— Идёт, улыбается… Сон, что ли, приснился? — говорил он, пока Васич шёл к нему.
— Похоже на сон…
Сквозь облака — луна мутным пятном, ветер по целине и дымящаяся на всем пространстве снежная равнина.
— Ты по карте не интересовался, сколько до фронта осталось? — спросил Ушаков. — И чего они там молчат, не стреляют? Перерыв на обед или война кончилась?
Васич ласково смотрел на него. Он хорошо знал Ушакова, но сам он сейчас никакой тревоги не чувствовал и потому состояния его не понимал.
— Слушай, — сказал он, просто желая сделать Ушакову приятное. — Давай-ка я правда с разведчиками вперёд схожу, погляжу, что там.
Холмы, холмы, холмы… Бездомный свист позёмки по буграм, тёмное низкое небо, ближний лес, как эхо, гудит под напором ветра.
Сквозь летящий снег они втроём шли от леса. Васич глянул на Мостового, глянул на разведчика со странной фамилией Халатура: заметённые плечи, шапки — белы, лица, нахлёстанные ветром, горят. Мостовой вдруг сел на снег.
— Обожди, капитан, переобуться надо.
Пока он снимал сапог, Васич слезящимися от ветра глазами вглядывался в сторону передовой. Там, за холмом, как в дыму, изредка подымалось тусклое свечение. А когда ракета гасла, из снегов доносило грубый стук пулемёта, стерегшего тишину. Повторенный лесом, он обрывался, и опять только позёмка свистела над голой равниной. В самом деле, почему такая тишина? Васич нетерпеливо оглянулся на Мостового. Сидя на снегу, начальник разведки дивизиона с осторожностью разворачивал сбившуюся портянку, словно отдирал от раны. И тут Васич увидел его ногу. Она была обмороженная, распухшая, синяя.
— Где это ты? — спросил он, сморщась, как от боли.
Мостовой сухим концом портянки обернул ногу.
— А вот когда автоматчики прорвались… В валенках был, промокли, а тут же ж морозом схватило. Самая поганая обувь.
Покатые сильные плечи его шевелились под натянувшейся телогрейкой. И спина под телогрейкой была мускулистая. И кисти длинных рук мускулистые.
— Думал завтра в санбат смотаться, пока вы тут воюете. Спиртику культурно попить, с сёстрами за жизнь поразговаривать.
Он снизу весело подмигнул Васичу одним глазом; другой, с оторванным веком, оставался в это время все так же неподвижен и строг. Давний след пули, застарелый, неровно затянувшийся шрам рассёк его левую половину лица от подбородка до перебитой, клочками торчащей вверх брови. И у Мостового было два лица: одно весёлое, бесстрашное, молодое и другое — изуродованное лицо войны. Когда Мостовой хохотал, это лицо с оголённым глазом только морщилось, горько и умудренно.