— Надо завернуть коней, — сказал Миша, опускаясь на землю, — по-волчиному завернуть!
— С огнями? — спросил Сенька, и в тоне голоса послышался призыв.
— С огнями, — согласились все.
Ребята, размахивая головнями, словно факелами, снова понеслись по высокой траве, не чувствуя ни уколов колючки, ни вонзающихся в пятки кавунчиков. Кометные хвосты низко летели по степи. Впереди Миша, устремив факел копьем, затем его перегнал Федька. Он бежал, длинный и костлявый, с маху перепрыгивая будяки. Чувствуя себя победителем, он торжествующе обернулся. Но в тот же миг его чуть не сшибли. Федька встряхнулся, отстал, горячие угольки попали за ворот рубахи. Соперники впереди, и по тому, как на ходу они ловко крутили головни, точно мельницы, Велигура узнал своих приятелей по ночному, всегда опережающих его. Мальчишки помоложе бежали крикливо и озорно.
— Ой, не могу, запалился! — крикнул один из них, свалился на мягкий бугор кротовой норы. — Без меня! — заорал он вдогонку и, приподняв рубаху, начал прикладывать к горячему животу прохладную землю.
Глухой топот. Косяк, напуганный огнями и криком, снялся и пошел на заполье. Трудно догнать его сейчас, когда впереди, порвав ненадежные путы, мчатся порывистые жеребцы, а за ними скоком, взмахивая гривами, кобылицы, подчиненные стадному чувству спасения от какой-то неизвестной и страшной опасности. Так в прикаспийских степях во время внезапных весенних гроз и ураганов испуганно срываются со стойбищ табуны. Мчатся за ними молчаливые кочевники-табунщики на своих горячих, стремительных конях, не препятствуя табуну, зная, что покуда над степью ломаются огневые молнии, сопровождаемые грохотом и ливнем, никто и ничто не сумеет остановить обезумевших животных.
Мишка свалился на землю и мигом оброс гурьбою уставших ребятишек.
— Путы порвут, ноги потрут, — забеспокоились они, напирая на Мишу.
Он встал и пошел обратно. За ним с понуренными головами возвращались остальные.
— Это ты придумал, — укорил вожака Федька.
— Я, — огрызнулся не менее его раздосадованный Миша, — а тебе что? Что тебе надо? Ну?
— Вот я расскажу папане. Он тебя выпороть заставит.
— Усы у твоего папани короткие меня выпороть.
— Для тебя в самый раз.
Миша приостановился и схватил Федьку за ворот. Сенька, кинувшись к ним, повис на руке приятеля, загасив готовую вспыхнуть ссору.
— Эх вы, оба казацкого звания, а зацепились, — серьезным тоном пожурил он. — Кабы были казак да городовик, тогда понять еще можно, а то… казаки промежду собой всегда миром жили.
Сенька вразумил приятелей, и они, побуркивая, продолжали путь. Розыски решили отложить до рассвета. У табора Сенька старательно вытер босые ноги пучком травы и, на ощупь повынимав занозы, укутал мешком. Друзья поужинали рубчатыми орешками, которые так умело пекла из кислого теста Мишина мама. Сенька нагнулся к колесу, нащупал чей-то кувшин и продрал завязку.
— Квасок, — причмокнув, определил Сенька. — Ехал Ванька на Кавказ, продавала девка квас, — проговорил он нехотя и потянул на себя рядно.
Миша прилег рядом с приятелем. Хворост пожгли весь, костер погас. Ребята бредили, покрикивали. Они и во сне стерегли лошадей, спорили, ругались тяжелым мужичьим словом.
— Ехал Ванька на Кавказ, продавала девка квас, — снова бормотнул Сенька.
Миша ущипнул его.
— Что ты с Ванькой своим наладил? Вот отгадай: лучше загадку: Адам, Ева и Щипай пошли купаться, Адам и Ева утонули, кто остался?
— Знаю, знаю, не подманешь, — Сенька отстранился, — Щипай остался… Ну… ну… не щипай!.. А то я тебя так ущипну. В высше-начальной так подучают, а Тогда вот ученую отгадай задачу: «а» и «б» сидели на трубе, «а» упала, «б» пропала, что осталось?
— «И» осталось, «и», — поспешно отгадал Миша.
— Все знаешь, как дедушка Харистов, — серьезно сказал Сенька, — видать, и впрямь не зря на вас общество деньги переводит. А вот мне некогда, еще при папане чуток походил, а теперь Лука не пускает. Намедни атаман к нему приходил, Федькин батька, ругал за меня Луку. Вроде приказание есть из отдела, чтоб все казаки в школах обучались, без всякого различия, даже - те, которые в работниках…
— Ну и шел бы в школу, Сеня, — тихо произнес Мишка и отвернулся, зная, что запоздал дружок с учебой, перерос.
Сенька учуял в голосе приятеля нотки жалости.
— Не задавайся, ученый, высший начальник, — вспыхнул он. — Меня тоже Павло грамоте учит. Он не Лука. Кабы помер Лука, Павло коня бы мне выделил, пару бычат.
— Дождешься, когда Лука помрет. Скорей Павло ноги протянет.
— Ты еще Павла хорошо не знаешь, — заступился Сенька. — Ты не гляди, что он в живот раненный… То он снарошки, травит соляной жидкостью, право слово. Говорит, неохота под гранату идти снова, такая у немца граната чудная, все в живот метит. По черепу больше шрапнелевые снаряды попадают, а гранаты да еще какие-сь брезентовые снаряды в пузо, чи у нее глаза есть, а? Мишка?
— Кабы глаза были, она б на людей не падала. Глаза у наблюдателя да у наводчика. У Шаховцовых Василий-то ихний при орудиях служит, так пишет.
— Хоть поглядеть, как это она, — мечтательно произнес Сенька и, засыпая, бормотал: — А у Федьки батя неплохой мужик… усатый, как сом… Плохого в атаманы не выберут… Вот бы в атаманах походить, а?.. Походил бы ты, Миша, в атаманах?..
Миша тихонечко похрапывал. Он не слышал уже ничего и не видел прелести степи, когда над ней, как запоздавший патрульный, появляется оранжевый круг и лунный свет постепенно накрывает обширные пространства кустов и трав бледным лучистым сиянием…
Миша проснулся первым. Осторожно переступая через спящих, он выбрался на затоптанную кругами траву, закиданную черными головешками и золой. Поеживаясь от утреннего холодка, Миша решил по-хозяйски обойти табор. Сразу же наткнулся на новенькие шлейные хомуты, валявшиеся возле велигуровского рундука. Миша узнал Федькины хомуты. Внимательно оглядев их, он заметил острые следы зубов и пожеванную петлю постромки.
«Волк, что ли?» — подумал мальчик, и от сознания столь близкой опасности, в которой находилось ночное, по телу пробежали мурашки.
Прибрав хомуты, он вытащил повозочный кнут, украшенный пышным ременным махром, и продолжал осмотр, теперь уже более смело. В стороне, на слегка примятом следу, возле сырых колючих татарников распласталась изорванная Федькина сумка. 'Мишка поднял ее, покачал головой и понюхал. Пахло чесноком.
«Колбаса, — вздохнул Миша, — а угостить не мог, жадный. Кабана-то хворого закололи, и то жалко».
Но упреки приятеля вскоре сменило любопытство: кто же был виновником кражи? Волк не способен на столь безобидное дело. Шакалы? Не могли эти трусливые звери вытащить из-под головы провиантский мешок.
Перебирая известных ему зверей, куда попали даже безобидный заяц и крот, Миша подгибал пальцы. Наконец весь дикий животный мир был исчерпан. Когда мальчик хотел уже в недоумении развести руками, внезапная мысль пришла ему в голову.
— Да ведь это Малюта! Малюта нашкодила! — воскликнул он, и сразу же от этой догадки все как-то стало на свое место. Нападениями Малюты можно было только гордиться, а не сетовать на них. Малюта, сука яловничего, деда Меркула, славилась далеко по округе. Собака жила грабежами. Днем она либо спала у куреня хозяина, либо играла с волкодавами, а ночью уходила «на охоту». Ни один табор не мог поручиться, что не будет ограблен этой хитрой и осторожной собакой. Она терпеливо выжидала, притаившись в бурьянах, пока люди мертвецки уснут, и тогда кропотливо рылась в пожитках. Малюта тонко обделывала дела и возвращалась с первыми лучами. Позевывая и облизываясь, она ложилась у ног яловничего и чутко засыпала. Иногда Малюту обстреливали бекасинником, солью и даже волчьей дробью, но счастье неизменно сопутствовало собаке, заряд никогда целиком не достигал цели. Попытки изловить ее живьем были безуспешны, и преследования только закаляли ее.
Дед Меркул, отлично зная проделки Малюты, преклонялся перед мудрой собачьей изворотливостью, никогда не корил ее, а людей, пытавшихся опорочить собаку, прогонял вон. Малюта, чувствуя это отношение хозяина, совершала каждую ночь все более дерзкие вылазки. Меркул уважал собаку и награждал ее тихой любовью. Он мог часами сидеть, выбирая из шерсти Малюты нахватанные за ночь блужданий колючки. Себе же дед никогда не чистил теплые чулки и все лето терпеливо ходил в репехах.
Положив сумку у Федькиного изголовья, Миша направился на поиски табуна.
День только начинался. От реки и балки поднималась парная теплота. Поблескивала роса. Утром степь казалась пышней, нежели во время зноя, когда листья сворачивались, удлинялись и растительность становилась острее и строже.
Буроватый заяц, чувствуя свежесть утра, выскакивает за просторную дорогу, не потревоженную еще колесами мажар, оглядывается, поджимая мягкие уши, и меленько щиплет конский щавель, обмытый росой. Вот его спугнули, он скрывается в густом разнотравье, и только на минуту перед глазами мелькают беленький пушистый задок и мохнатые быстрые лапки. На восходе любит работать крот, не зная, что возле черного дышащего бугорка его норы задерживается любопытный тушканчик, поднимается на длинных ногах, поводит усиками и, успокоившись, безмятежно, точно котенок, начинает умываться. На песчаных пригревах, у корней, продравших первородную землю, располагается на отдых гадюка, с шуршанием скручивая свое стальное пружинное тело, и, повернувшись к солнцу, засыпает у красноягодных кустов барбариса огромный, похожий на удава, желтобрюх.