— Двигай к Цыбенко. Он где-то целую машину обмундирования добыл. Она стоит там, за школой.
Меня переносит через плетень словно ветром.
— От це тоби буде у самый раз. Тютелька у тютельку. — Сержант бросил мне на руки новенькую, пахнущую складом шинель и снова нагнулся над тюками в кузове. — Чекай. К шинели ще кое-что треба. — Он разворошил один из тюков, и на свет появилась коротенькая телогрейка защитного цвета с завязками вместо пуговиц. — От! — растянул ее за рукава сержант. — Як по заказу. Самый що ни на исть сорок шестой размер. Це называется пидшинельник, Держи. А от це, — и в руках у меня оказался вязанный из грубой серой шерсти мешок с дыркой сбоку, — це, значится, пидшлемник. Чекай, чекай, от ще шерстяные портянки…
— Товарищ сержант, это все из гарнизона прислали?
— Из гарнизону… Тикай, хлопец, побыстрей у хату та обмундировывайся. Та покличь тех, кто ще не получил, бо военная жизнь така — сейчас е, а через час немае… Розумиешь?
Шинель!
Неважно, что полы ее оказались так длинны, что пришлось обкорнать их перочинным ножом на ширину целой ладони. Неважно, что пришлось слегка подвернуть рукава и подшить их суровыми нитками, найденными в хозяйском сундучке. Не имело значения и то, что хлястик оказался не на талии, а на самом заду, и мне пришлось его переставить. Главное — это была настоящая военная шинель, в которую можно было завернуться, как в бурку, и чувствовать себя на седьмом небе от счастья. Главное, что чудесное серое сукно было непробиваемо для мороза и ветра. И самое главное, когда я ощутил на плечах ее тяжесть, я почувствовал себя так, как, наверное, чувствовали себя рыцари, впервые облачившиеся в новенькие сверкающие доспехи.
Потом я от нечего делать забрел в здание школы и вошел в первый попавшийся класс. Он был поразительно похож на тот, в котором учился я. Даже парты стояли в том же порядке, и доска была точно такая же полысевшая в середине, с деревянным ящичком для мела в правом нижнем углу. Я сел за ту парту, за которой сидел там, в своей школе. Но привычке сунул руки под крышку, но в парте не оказалось ничего, кроме обрывков бумаги и пыли. На доске еще сохранились обрывки фраз.
«Образ Татьяны Лариной в романе Пушкина „Евгений Онегин“», — разобрал я полустертые меловые буквы, И ниже; «Маяковский в первые годы социалистического строительства», А еще ниже — свободная тема: «Наше дело правое, мы победим!» Наверное, здесь была последняя проверочная контрольная перед экзаменами, и ребята корпели над теми же темами, над которыми мучились мы.
Мне не хотелось уходить из класса. Чем-то уютным веяло от этих беленых стен, от доски, от стола, заляпанного чернилами. Мне казалось, что если я обернусь, то увижу улыбающееся лицо Васи Строганова, сосредоточенно сдвинутые брови Вити Денисова, Леву Перелыгина, склонившегося над тетрадкой, Мишу Ускова, который всегда подмигивал, если я встречался с ним взглядом…
Я сидел за партой, подперев голову руками, и думал о том, как может совмещаться в человеке такой чистый, воздушный, взлелеянный школьными сочинениями образ Тани Лариной, и те, в которых я вчера стрелял, и кровь, и огонь, и то, что давало мне силы убивать. И именно здесь, в пыльном, заброшенном классе эльхотовской школы, я понял, что дерусь не только за будущее свое и своих друзей, но и за прошлое, за Пушкина, за Тургенева, за Маяковского, за всю тысячелетнюю историю нашу, за голубое небо и за великую тишину над полями Родины…
Как поздно пришлось учиться понимать самые простые и нужные вещи! Почему раньше до меня не доходило, что это не просто темы сочинений, не просто слова, а вся моя жизнь?..
Меж тем туман, растаявший под первыми лучами солнца, неожиданно снова сгустился в серые клочковатые тучи, и эти тучи теперь низко проносились над станицей, стекая со склонов Сунженской гряды. Скоро начал накрапывать мелкий холодный дождь.
Из трубы нашей хатки шел дым, Ребята копались в огороде, заготавливая овощи на обед. В соседнем домике расположились веселые бронебойщики. У них уже кто-то наигрывал на баяне и задушевно пел:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой…
И эта песня, которую я сто раз слышал по радио, неожиданно тронула меня до глубины души.
В полдень на шоссе появилось шесть тридцатьчетверок и два бронетранспортера. На средних скоростях они подошли к станице и остановились у окраинных хаток, словно прикрывая их своими обожженными телами.
Танкисты начали снимать с брони раненых и убитых.
— Что там, в долине? — спросил я у закопченного водителя-грузина, вылезшего из люка.
— Победа, кацо, — ответил водитель. — Ни одын цволачь не убежал целый. Такой кишмиш получил — вах!.. Где здесь вода?
Я показал.
— Пить нада, — сказал водитель. — Вада кончал.
Он отцепил от крюка на броне мятое ведро и, шатаясь от усталости, побрел к водоразборной колонке.
…Наступление врага на малгобекском направлении окончательно остановлено. Противник, стремившийся ударами своих сильных танковых групп прорваться через Зльхотовские ворота к Грозному и Орджоникидзе, был вынужден отказаться от дальнейших атак и отойти на рубеж Лескен — Муртазово.
(Из сводки Главного штаба Северо-Кавказского фронта)
К вечеру дождь перешел в снег. Он падал редкими хлопьями на размокшую землю и сразу же таял. Только на наших шинелях он задерживался на некоторое время, а потом тоже превращался в воду, Гена Яньковский поймал несколько снежинок ртом.
— Вот и прошла наша восемнадцатая осень… — сказал он задумчиво.
Мы уходили из станицы.
Наш взвод вместе с отделением бронебойщиков и пополнением из пехотинцев был направлен в резерв наступающих на Урух частей.
Семена — так звали найденного на огороде мальчика — оставили вместе с курицей на попечение какой-то женщины с двумя детьми, которая тоже не захотела уйти вместе с беженцами из станицы.
— Что ж, живая душа, — вздохнула она, когда мы рассказали ей все. — Пускай буде со мной, А после войны, може, батька найдется…
Она взяла мальчика за руку. Цыбенко отвернулся и вытер рукавом шинели щеки. Наверное, в тот момент он вспомнил свою сестренку, замордованную фашистами на Украине. Потом сержант порылся в карманах и вынул перочинный нож.
— Держи, — сказал он. — Помни, що це от дядьки Ивана. Дал бы тоби дядько Иван що-нибудь покрашче, но у самого ничего немае… Будешь помнить, Семэн?
— Буду, дядько, — сказал мальчик и вдруг скривил губы. — Возьмите мене с собой…
— Нельзя, Семэн, Никак не можно… Нам ще стильки воевать нужно! А ты маленький, Ну, куда я с тобой?.. Вот окончимо войну, може, устретимся…
На шоссе, вернее, на том, что от него осталось, догорали подбитые танки. Некоторые на вид были целыми, и казалось, стоит к ним подойти, как на лобовой броне снова оживут пулеметы, дернутся в бессильной ярости и прыснут во все стороны раскаленным свинцом. У некоторых в местах пробоин броня вывернулась наружу зазубренными краями.
В некоторых еще что-то трещало и лопалось, и от них несло тошнотным сладковатым смрадом.
Огненный ветер обстрела опрокинул несколько ПТО, и они лежали теперь на боку или вверх колесами среди воронок и расщепленных кустов. Рядом с ними лежали артиллеристы, которым не довелось увидеть отступление железной орды Клейста.
Дальше, впереди линии наших ячеек, стояли тридцатьчетверки. Они стояли, ни на метр не отступив назад, Наверное, даже мысли об этом не было у танкистов, И поэтому из двадцати обтекаемых, прекрасных машин в живых осталось только семь. Шесть уже отдыхали в Эльхотове, а седьмая, видимо только что починенная ремонтной бригадой, тихо урчала, медленно двигаясь по темнеющей долине. Лавируя между воронками и отдавшими богу душу фашистскими Т-III, она осторожно вытягивала свое опаленное тело из груд металлического хлама на простор, поближе к станице.
А еще дальше, в том месте, где раскрашенные под леопардов танки генерала Клейста скатывались с дороги в долину, Цыбенко вдруг остановил взвод.
— Пономарев, за мной! — скомандовал он.
Здесь, у обочины, у разворошенной скирды соломы, лежали трупы эсэсовских автоматчиков. Мы осторожно подходим к скирде, выбираем место, куда ступить. Кто его знает, чего могли набросать здесь фашисты во время отступления. Солома припорошена снегом. Рыжий чуб арийца трепещет на белом снегу, как пламя. Каска отлетела в сторону. Рукава френча засучены. Над правым грудным карманом блестит серебряный орел, вцепившийся когтями в свастику.
Сержант искоса смотрит на мертвеца.
— Ну що, эсэс, получил себе землю? От и держись за нее покрепче!
Каркает над скирдой ворона, Она ждет, когда мы уйдем.