Прохоров отнес автомат в землянку и пошел разыскивать своего лучшего друга Женьку Иванова. Знал его с бесштанных еще времен, потому что родились и жили в одном селе. Даже хаты стоят напротив. Вместе призывались, вместе написали рапорта и по личному желанию попали в Афганистан. Повезло.
Иванова он нашел в тени у клуба – здоровенного ангара, в котором, наверное, мог бы поместиться целый дирижабль. Женька сидел на камне и занимался своим любимым делом: строчил письмо домой. Писал он регулярно, как только ротный объявлял «свободу до ужина». Шел к ангару, подкладывал устав и отключался от внешнего мира. Тоже способ отдыха. Только Прохоров всегда недоумевал: о чем можно писать, если они порой целыми неделями пропадают на боевых? О службе, о нарядах? Если не писать про бои, о чем они договорились в первый же свой день в Афганистане, то оставались только погода да улыбки миролюбивых афганцев. Сам Прохоров писал два раза в месяц. Одно письмо родителям, одно – Зойке. Получал же за этот срок в полтора раза больше: два от родителей и одно от нее, иногда по три конверта сразу. И первым читал Зойкино письмо. Но сегодня утром получил одно. Зойка заканчивала техникум и в своем письме строила самые серьезные планы на будущую жизнь в городе. Прохоров задумывался, глубоко вздыхал. Не хотелось ему никуда ехать. В колхозе дел хватало, да и родители были бы под присмотром. Старость не за горами. «Ладно, потом разберемся», – думал он и ничего конкретно не писал. Не время пока. Прохоров молча уселся рядом. Иванов покосился на него, потом посмотрел куда-то вверх и снова принялся за свою писанину.
– Чего Зойка пишет? – спросил наконец он, не отрываясь от листка.
– Да разное… Про панков каких-то, про концерты, кино. Все хочет в городе остаться.
– Погоди, допишу сейчас, расскажешь.
Прохоров подождал минут пять, но Женька по-прежнему строчил, отрывался время от времени, смотрел вверх и снова черкал кривыми строчками по листу. Взгляд его в такие минуты был туманным, а лицо выражало напряженную работу мысли.
Прохоров устал ждать и, кряхтя, поднялся.
– Погоди, сейчас закончу.
– Пиши. Пойду флягу наполню. Вот письмо, сам почитаешь. – Он достал сложенный пополам конверт и протянул Женьке. Про любовь там ничего не было, да если б и было, то все равно, Женьке можно.
– Ага, хорошо…
Прохоров побрел к «водопою» – огромной цистерне под навесом, открыл кран, сполоснул лицо, потом наполнил флягу. Вода была теплой, с резким запахом хлорки. Он выпил сразу полфляги, на лице и теле моментально выступил пот. Вытираться не стал: бесполезно. Жара…
Последнее время ему часто снились снега: огромные сугробы в полроста высотой, до самого горизонта, там, где неясной кромкой чернел лес. В этих снах его самого как бы не было, но тем не менее он явственно слышал запах снега, чувствовал, как щекочет и укалывает лицо сухая поземка. А сам он, подобно духу, витал среди белых полей. Снежные поля эти были совершенно незнакомыми. Он силился узнать их, чувство подсказывало, что это его родные места, его Брянщина, и с ужасом понимал, что совершенно забыл родину. Прохоров просыпался в липком поту, машинально искал автомат, потом успокаивался, долго лежал с открытыми глазами. Рядом кто-то ворочался, слышались стоны, а то и чей-нибудь вопль: «Стреляй же, стреляй!» Крик будил спящих, раздавался негромкий заспанный мат. А Прохоров ворочался до рассвета, считал оставшиеся дни…
Он решил постирать тельник, сходил за мылом, но только намочил свою полосатую майку, как мимо промчался ротный, а через несколько мгновений послышался истошный крик «тревога!». Прохоров наскоро выжал тельник, протиснулся в него, подхватил куртку и побежал, застегиваясь на ходу.
Получали оружие. Прохоров хотел было ринуться к клубу, но Иванов уже находился в ружейке, отрешенно и терпеливо ждал, пока первые получат свои автоматы, магазины, гранаты.
Появился старшина роты, стал раздавать сухой паек.
Прохоров привычно бросил в вещмешок банки с кашей и сгущенным молоком, галеты, туда же россыпью – патроны. Потом сунул в «лифчик» четыре магазина, поспешно рассовал по карманам гранаты и уже напоследок на ощупь проверил, на месте ли медальон – трехкопеечная монета с ушком. Зойка на прощание повесила ему на шею. 1965 года выпуска, в тот год, когда они с ней родились.
Строй стоял серой молчаливой массой. Ждали. Появился комбат, Боев отрывисто скомандовал. Строй дрогнул, будто разбуженная змея, выровнялся. Ротный скороговоркой доложил, комбат глянул влево-вправо, буркнул «вольно». Строй вновь зашевелился, послышались кашель, вздохи. Потом офицеры собрались вокруг комбата, и по отдельным репликам стало ясно, что он принялся за Боева, а Боев смотрел в сторону и что-то отвечал сквозь зубы. Прохоров расслышал всего несколько слов: «Люди устали, на пределе, им надо отдохнуть». Но было ясно, что вопрос решен – и решен, видно, командиром полка, а Боеву просто надо излить свою злость.
Рота безмолвствовала. Старики давно поняли, что боевых сегодня не миновать, а молодые, по крайней мере большинство, с нетерпением и страхом ждали решающей команды.
Наконец комбат махнул рукой, ротный повернулся и своей раскоряченной походкой направился к строю. С минуту стоял, будто подыскивая слова, и воцарившееся двустороннее молчание, казалось, вот-вот разрядится искрой.
– Через полчаса – вылет, – наконец хрипло бросил он строю.
Прошелестел единый глухой выдох. Кто-то вспомнил чью-то мать.
– Идут все, дембеля тоже… Больные есть? Шаг вперед!
Женькина спина перед Прохоровым вдруг качнулась, будто Иванов потерял опору. Неслышно шагнул из строя. Прохоров от неожиданности обомлел, а Женька замедленно и неловко повернулся, встал к ним лицом. Смотрел он в сторону блуждающим взглядом, и вид его был обреченным и спокойным. Он действительно казался больным.
– Что случилось, Иванов? – после долгой паузы спросил Боев.
– Нога… Натер сильно, – чужим голосом отозвался Иванов.
Ротный медленно подошел, встал перед Женькой почти вплотную.
– Покажь!
Иванов стал расшнуровывать ботинок, как назло затянулся узел, он с треском рванул шнурок, сорвал драный носок. Боев склонился, сморщил лицо, покачал головой:
– Да-а, волдырек… Дрянное дело, конечно. Разотрется до крови, а по горам бегать надо, не похромаешь… Верно?
Иванов стоял бледный, с нелепо поджатой ногой, и даже издали было заметно, как стекают по его лицу крупные капли. Определенно, сам не свой.
– Кто еще? – бесстрастно произнес Боев.
– У меня тоже… нога, – послышался голос.
Прихрамывая, из строя вышел Птахин и нерешительно остановился рядом с Ивановым.
– Червяк, а ну, в строй! – Черняев всплеснул руками, будто очнулся, обернулся к взводу. – Вот, сука!
За его спиной зароптали.
– Разувайся, живо! – так же невозмутимо произнес ротный.
– Может, у тебя еще и чирей на ж…? – не унимался Черняев. – Мне через неделю домой – и я иду без всяких. А эта салага еще полгода здесь не служит…
– Черняев, сейчас говорю я!
Иванов и Птахин, каждый в одном ботинке, пугалами торчали перед строем, другая нога на цыпочках, утопала прямо в пыли. Боев неторопливо осмотрел покрасневшие немытые мослы Птахина, бросил «обувайтесь».
Строй обмяк, зашевелился, но тут сбоку хлестануло: «отставить», на роту обрушился комбат: высокий лоб искривлен морщинами, губы изломаны жестокой гримасой.
– Трусы! – выдохнул он, нервозно повел плечами и по привычке выставил подбородок. Потом пружинисто подлетел к совсем приунывшей парочке, вперился побелевшими глазами, будто одним взглядом хотел вытрусить душу из обоих. – Это подлость! – задохнулся комбат. – Подлость к своим боевым товарищам.
– Иванова надо оставить, – раздался тихий и совершенно спокойный голос Боева. – И подменить его из другой роты. Мои, что остаются на охране, совсем доходяги.
– Что?! – Комбат отступил на шаг, с высоты своего роста взглянул на коротышку Боева. – Почему другая рота должна расхлебывать за твоих трусов?
– У меня в роте трусов нет. А насчет расхлебывать – мы здесь все расхлебываем. И надо еще посчитать, кто больше нахлебался, товарищ майор!
– Много рассуждаете, товарищ капитан!
Самое смешное в этой перебранке – слово «товарищ».
– А вы, товарищи солдаты, свои волдыри, чирьи и разные там поносы будете лечить дома. Всем ясно?
– Так точно, – вякнул тусклый голос.
– Никого оставлять не будем. – Комбат рубил фразу фразой. – Поставить в строй не менее восьмидесяти человек. В третьем взводе должно быть двадцать пять. И вы, Боев, пойдете с этим взводом и делом докажете, что у вас нет трусов. Это приказ…
«Вот и все, – подумал Прохоров. – Черта подведена. Одно слово решило судьбу. Но разве комбат ее решает?» Раньше Прохорову казалось, что командир батальона – и бог, и царь, и высший судья, но потом понял, что и он – такой же подневольный исполнитель, только стоит на несколько ступенек выше. Еще есть командующий, а еще сколько выше – ого-го! Лампасное право – власть над судьбами масс. Но и оно не последнее… Как все началось – трудно сказать, особенно глядя из солдатского окопа. Густые брови сдвинулись к переносице, олицетворяя работу державной мысли, невнятно, но веско прозвучало пожелание. И открылись границы, и отправились сотни и тысячи людей на далекую землю… «А комбат – что комбат!..»