встретились. Фигура отпрянула. За прутьями, вниз к мосту замелькала мужская кожанка.
— Ты чего? — забеспокоилась Лида.
— Не знаю… Как будто знакомый. — Мотнул головой, стряхивая наваждение: почудилось.
Вновь загрохотала музыка, заплакал голос: «Мама! Это я, Маруся!»
Окна штаба были темны. Лишь крайнее отпечаталось на сугробе светлым квадратом. Снег казался на нем золотым и синим.
— Проходим штаб, слышь? — напомнил он, удержав ее, и ощутил тепло дрогнувшей ладони.
— Ну и что, пошли себе.
— Куда?
Она разозлилась:
— За кудыкину гору! Спать.
Он долго ворочался, не мог уснуть, вспоминая о случившемся. Вадим?! Не может быть… Но почему он здесь? Почему? Угнан, заброшен вихрем войны?
Тогда зачем же было убегать? Ведь я стольким обязан ему… Просто обознался.
Он старался не думать, забыться. Старался…
Постепенно мысли вернули, в прошлое.
Всплыл в памяти старинный наследственный флигелек в парковой глуши Подола, в котором Вадим жил с теткой, бывшей классной дамой, долговязой старушенцией, похожей на древко, обернутое в черный шелк, со сверкающим моноклем где-то на вершине. Запруженная солнцем комната с давним устоявшимся беспорядком вещей, безделушек, остатками стильной мебели, каких-то картонок с иностранными наклейками и паутиной под потолком — богемное пристанище братвы, сбегавшей с уроков к своему кумиру на запретную пирушку, — фамильное серебро, к ужасу тетки, уплывало в скупку. И сам Вадька — щедрая душа, по-печорински бледный, горланящий под гитару:
Он бросил Россию,
Забыл отца и мать.
Найди попробуй силу
Такого ул-ломать.
Покайся, покайся,
И мы тебя простим…
Девчонки по нему сохли. Сенька был чем-то более близок Вадиму — оба чувствовали это, без слов. Не так уж он был счастлив, как это иным казалось: после школы с институтом произошла заминка, анкета подвела, родовитость. Оставшись вдвоем, глядели по часам с крутояра на серебряно полыхающий Днепр, Вадька ронял:
— С тобой хорошо, ты умеешь чудесно молчать…
В полночь казарменную тишь сорвал напористый, трескучий тенор капитана: «Тревога!»
Ему вторили дежурный, дневальный и кто-то еще, бодрясь, кричали на все лады: «Па-дъем, падъем! Шевелись, славяне-е, Берлин горит!», «Тревога!».
— Ве-селей, детки, ве-селей! — гудел старшина Гиллер, грузный, в кургузой дубленке, вышагивая перед строем на расчищенной от снега площадке.
— Где противогаз? Ремни! Ремни подтянуть! Ну что вы, в гости собрались? Равнение! Куда же вы смотрите, товарищ Бляхин? На командира смотреть!
Рота, выйдя на блестевший под луной накатанный проспект и протопав с полкилометра в сторону леса, чутко ловила звенящий бещевский глас:
— Правое плечо вперед, ар-рш!
На этот раз тревога оказалась ложной. Темная масса людей, вызмеившись, повернула в казарму — досыпать.
И Елкину снился утренний парк над Днепром, полный птичьего щебета. Они с Вадькой — удочки на плече — шагают на рынок за мотылями. Девчонки на скамейках провожают их лукавыми взглядами — плечистого Вадьку и тощего, в конопушках Сеньку.
Семирадужный рынок. Золотая цибуля, шершавые горы клубники, румяные щеки торговок. Вадька щиплет их за плечи и кидает деньгу, не считая.
— Бери, бери, не стесняйся, трудодень в минуту.
Сенька натянуто посмеивается. Бабы хохочут.
— Да шо вы, красавчики, да в нас у «Жовтни» трудодень, дай бог каждому.
И вдруг рассыпчатый женский смех переходит в истошный визг, в пронзительный свист — он падает сверху. Рвет небо и землю, бьет по ушам, по сердцу. И некуда бежать, укрыться от солнца и смерти, от самого себя.
Пустые лотки, россыпь цибули, клубничная кровь. И голые бабьи ноги, дергающиеся в кровавой пыли.
…Пыль, пыль, пыль… На касках бредущих красноармейцев, на сапогах, на штыках. Пыль родных, опозоренных шляхов.
У Сеньки кривится рот — глупо, по-щенячьи. Но вдруг ему становится страшно.
«Айда к нам, отец обещал машину, поживешь с нами. Вместе уедем… Немцы…»
Вадька только сплюнул, промолчал.
А солдаты идут, идут в желтом облаке пыли. У колонки Юлька с ведром. Она жмет на рычаг, изогнувшись, с игривой улыбкой.
— Это Вадька, вы не знакомы? — говорит Сенька. — Юль, — просит Сенька, — уговори его, у нас ведь квартирища, на всех хватит. Щель во дворе…
— Я слыхала… Вы останетесь, Вадим? Правда?
И нет их. Исчезли. Только ведро с водой, и в нем плавает солнце. И каски — как тысяча зеленых солнц.
— Пацан, — замирает одна из них, — воды! Глоток!..
Мутные капли по подбородку. Ходуном кадык. Глаза цвета яшмы, глаза старшего сержанта Кандиди смотрят из темной глуби сквозь Сеньку. Смотрят и не видят его.
Проснулся, как от толчка. В свете фонарика вспыхнул циферблат будильника. Потух. В мутном рассвете возле окна маячила фигура старшего сержанта с противогазом на боку, ястребиный очерк лица.
— Разбудил? Извините.
— Нет, ничего…
— Дежурю я. Придется вам вести на тренаж. Звонок поставил. Час в запасе, можете покемарить.
В другой раз Елкин наверняка воспользовался бы этим часом. Но теперь в присутствии Кандиди не смог. Туманился в мозгу тягучий сон. Вспомнились слова Бляхина: «Был командир, стал помощник».
Сел, спустив ноги, и просовывая голову в гимнастерку, сказал неожиданно, с опозданием, понимая, как это нелепо, неуместно звучит.
— Послушайте, сержант… Можно поговорить с капитаном, на курсы пошлют.
— А… зачем?
Щека Кандиди стала каменной. И вдруг он улыбнулся.
— Нужны мне эти курсы, товарищ лейтенант, как рыбе зонтик. Война к концу, а я начинай сначала? — Он произнес это с чуть приметной усмешкой.
— Да, я знаю…
— А, собственно, что вы знаете?
— Вы с командиром давние друзья, — сказал Елкин с непонятным смущением, хотя ничего в этом не было зазорного, — еще с Халхин-Гола?
— А, да, — смягчился голос. — Было дело. Сначала Монголия, потом белофинны, потом Прикарпатье, и почти всегда вместе попадали. Только я каждый раз домой вертался, в райком, потом артель принял, рыбацкую, к страде потянуло. А у него жизнь военная. Скоро майора дадут… В общем, дружба, конечно, дружбой. А вам об этом кто сказал?
— Бляхин.
— М-да. — И после паузы: — Разве это главное: командир не командир. Войну бы кончить.
Чиркнул кресалом. Нервно, взатяжку вздымалась цигарка.
Так он стоял, прислонясь к косяку, сизая кисея утекала в форточку. Потом сказал потеплевшим голосом:
— Вернуться бы живым… У нас в Крыму весна на подплыве. Миндаль зацвел. Рыбачки сети чинят, баркасы смолят. Без нас им туго, море — дело мужское. — Хмыкнул, вскинув вызывающе голову. — Мне суша моря не заменит, кто к чему привык. — И, казалось, без всякой связи добавил: — А вы носа не вешайте. Сначала всегда трудно. Капитан мужик неплохой, не мелочный. Для него все равны. Конечно, строгий. Ему воевать.
— Ну… спасибо.
— Не за что. В общем, вы мне чем-то нравитесь.
— Вы мне тоже.
Кандиди