Сеня сел, вытер рукавом мокрое от снега и раскрасневшееся на ветре, улыбающееся лицо.
— Ну и погодка, не дай бог лететь в такую пургу... А капитан много о вас говорил... Он все последнее время как лев сердитый.
Сеня Котов подробно передал свою беседу с Калугиным.
Калугин вызвал стрелка. У него, вероятно, было то хорошее, доброе настроение, за которое мы все его любили. Но Сеня не заметил этого: командир брился, и все лицо у него было в мыльной пене.
Калугин строго посмотрел на Котова, и Сеня, конечно, решил, что сейчас будет очередная проборка.
— Понимаете, товарищ старший лейтенант, — сказал доверительно, наклоняясь ко мне, Сеня, — я как раз пулемет чистил и не дочистил, прибежал Степкин. «Беги, говорит, меняй унты». А у меня как раз правый унт прохудился, порется по швам, и срок им вышел. Побежал я в кубрик за аттестатом. А тут он меня и вызвал. Стою я перед командиром и думаю: «Так и есть, сходил к нам на машину и обнаружил безобразие с пулеметом».
Я очень хорошо представил себе эту сцену, как Калугин сидит перед зеркалом, а Котов ждет проборки.
«Ничего не слыхал? — спросил Калугин у Котова. — Ты же любопытный».
«Ничего», — все более робея ответил Котов.
«Ну так вот: наш-то снова полетит!» — стирая мыло, объявил Калугин. И тут Котов увидел непонятное выражение на лице командира: не то Калугин радовался, не то сердился.
«Больно скоро его пускают летать, — сказал Калугин ворчливо, — и еще на всякие опыты. Для этого летчик настоящий нужен. Еще один самолет, чего доброго, угробят. Нет, я б его, мальчика, не выпускал, пускай тут околачивается».
— Стою перед ним, — сокрушенно объяснял Котов, — и никак не пойму: чего он кричит, все больше расходится и лезет из себя, ну как тесто из квашни. Припомнил он мне тут и пулемет. «Я тебя, говорит, думаешь, затем позвал, чтобы приказы командира полка докладывать? Ты мне доложи, почему на пулемете тряпка висит? Все вы хороши!»
— То есть вы и я, — пояснил Котов. — «Получай, говорит, наряд вне очереди, передай дежурному». Пришел, получил наряд и — к вам, поздравить. Можно сказать, из-за вас пострадал. Только, товарищ старший лейтенант, — Сеня наклонился ко мне и заговорил шепотом, — по-моему, капитан доволен и сердится на себя, что доволен. Вот честное комсомольское!.. Может, еще с нами полетите, товарищ старший лейтенант?
Я не хотел говорить об этом с Сеней и спросил его, что пишут из дому.
— Ждут, очень ждут! — рассудительно сказал Котов. — До того крепко ждут, что даже жалко: мало ли что. А картошки до лета хватит.
* * *
Утром у меня состоялся еще один любопытный разговор со Степой Климковым.
Я пришел в столовую рано, занял место и поздоровался с Любой. Она убежала на камбуз, но вернулась не одна. Впереди очень торжественно выступал Степа Климков с подносом, на котором не менее торжественно плыла чашка какао в облачках пара. Климков поставил передо мной какао и, откашлявшись, внушительно объявил:
— С сегодняшнего дня вы, товарищ старший лейтенант, переводитесь на летное довольствие по норме «один-а».
Какао по норме «один-а» стояло у моего прибора как знак возвращения к единственно правильной для меня жизни.
Потом Климков сменил официальный военный язык на дружеский, и на лице его появилось такое же хорошее выражение и такая же сердечная улыбка, как у Сени Котова, и так же, как Котов, он многозначительно произнес коротенькое и всегда приятное «поздравляю». Поздравив, он, конечно, вспомнил о «переходящих остатках». Убежден, что он придавал этой своей мысли грандиозное значение.
Я сказал Климкову, что он сочинитель прописных истин и чудовищный болтун. Климков совсем не обиделся, пожелал мне ни пуха ни пера и удалился на камбуз.
После обеда состоялся третий и самый интересный разговор.
Зашел майор Соловьев. Он торжественно поздравил, и я выслушал, как музыку, это светившееся и повторявшееся для меня слово «поздравляю».
Потом Соловьев завел разговор о втором фронте (тогда все говорили о втором фронте), потом о погонах (тогда все говорили о погонах), потом о новых воинских званиях (и об этом все говорили). Было очень приятно, что пришел ко мне майор Соловьев, — мы, старые летчики, воевавшие с первого дня, особенно любили его за доброе расположение к нам. Соловьев понимал мое чувство и делал вид, что совсем не торопится.
Вспомнив о приезжавшем младшем лейтенанте, майор вогнал меня в краску, но и это было приятно. Только под конец Соловьев спросил, готов ли я к полету, не отвык ли, не надо ли перед боевым хоть «покрутиться в воздухе».
Я сказал, что слетаю в зону или на полигон на учебное бомбометание, если погода поправится.
— А с кем полетите?
— С Морозовым, — ответил я, едва не назвав своего летчика по привычке Булочкой.
— А не молод? Задача у вас больно трудная для летчика и непривычная.
— Товарищ майор, я уже получил разрешение от командира полка и эскадрильи. Я верю в Морозова, видел его на взлете и посадке, в воздушном строю. У него есть в руках талант, что ли, и он хочет испытать бомбометание с малых высот. Вот увидите, — продолжал я разгорячась, — он из молоденьких, которые становятся героями. Вы скажете — «Булочка». Нет, это только молодость. У него железное здоровье, совсем нет нервов и глазомер нечеловеческой точности, просто птичий.
Мне померещилось сгоряча, что майор, чего доброго, станет спорить и, поговорив с командиром, возможно, включит меня в экипаж к кому-нибудь из стариков. Я ожидал возражений, но Соловьев согласился.
— Раз верите — летите. Верить — это, знаете ли, большое дело. А ваш Морозов молодец. Он и у меня хорошо занимается, живой ум.
* * *
На первый взгляд все казалось очень просто. От нас требуют точного бомбометания. Чем меньше высота бомбометания, тем точнее удар, и я вплотную занялся этим делом. Писать в подробностях об этом не стоит.
Но тут, знаете, снова завернула балтийская погодка. Горизонтальная видимость метров на пятьсот, облака стелются над соснами и, как дым, ползут над аэродромом.
И вот как раз в эту погоду все началось.
Началась операция прорыва ленинградской блокады.
Как сказал Соловьев, за нами следил весь мир. Он сказал об этом, стоя на железной бочке из-под горючего, наполовину врытой в снег. Вокруг в строю — экипажи всех эскадрилий, инженеры и техники. Соловьев держал речь недолго, это была простая и коротенькая речь. Но есть речи, исчезающие из памяти почти мгновенно, а эта запомнилась надолго.
Соловьев стоял на бочке, и с низкого неба сыпался густой снежок, и красивые, будь они прокляты, облака в десять баллов закрывали от нас небо.
— Товарищи, — сказал Соловьев, — нам выпало нелегкое дело. Не буду вам говорить, что лететь сейчас нелегко, мы с вами не дети. Работать в воздухе сегодня более чем трудно. Так сказать, немалая задача и немалая честь. Но ради того, для чего вы полетите, можно преодолеть многое. И вы это знаете. Все вы побывали в Ленинграде и посмотрели на народ, и вам все понятно, товарищи. Одно могу сказать: позволяли б годы, полетел бы с вами, взяли бы стрелком — стрелком бы полетел...
Соловьев достал платок и вытер глаза. Экипажи стояли молча, никто не шелохнулся, только снег густо посыпал наши шлемы и комбинезоны, и хорошее, чистое, восторженное чувство, не так уж часто посещающее человека, которое тоже навсегда запоминается, подкатило мне к горлу и першило там, словно хлебная крошка. И все мои заботы и огорчения ушли от меня, как говорят поэты, в неведомую даль.
А рядом стоял Морозов. Я посмотрел на нашего Булочку и увидел в его внимательных глазах хорошую и, как это говорится, благородную решимость.
В другом конце, возле экипажей своей эскадрильи, стоял Вася Калугин, неуклюжий, квадратный, и смотрел на снег под ногами.
И вдруг издалека донесся гул артиллерийской подготовки. Все насторожились, подняли головы, а гул, отдаленный и могучий, все нарастал и прорывался сквозь снегопад.
Все заулыбались, оживились, стали перебрасываться словечками.
Взял слово командир полка. Не знаю, как он отнесся к речи Соловьева, скорее всего она показалась ему очень штатской, и, наверно, майор считал, что все эти откровенности ни к чему. Но мне теперь нравился наш командир полка. Он не стал вдаваться в подробности и только сказал:
— Я сообщил командованию: в этом вылете иду ведущим. Всем быть у самолетов, готовность номер один, подробности у командиров эскадрилий.
Майор слез с бочки и пошел своей ровной походкой, застегнутый на все пуговицы, заложив правую ладонь за борт шинели, а гул артиллерии катился по аэродрому.
Мы с Булочкой сели на бомбу, разложили карту и стали рассматривать цель. Наша цель была артиллерийской батареей. И в этой операции нам, морякам, приходилось действовать по сухопутным объектам. Предстояло нанести, по существу, штурмовой удар и к тому же в плохую погоду.