А у нас, как я уже неоднократно докладывал, задача была особенная. Нашему экипажу отвели цель. Остальным предстояло бомбить с обычно принятых высот. Если действовать одновременно, мы рисковали угодить под бомбы наших товарищей. Вот почему нам приходилось бомбить в строго определенном квадрате и точно по времени.
Морозов отлично усвоил задачу, а наш стрелок-радист Костров, высокий, красивый парень, работавший до войны токарем в Калинине, спросил:
— Так что можно лететь без парашютов? На кой они при такой высоте?
— Лететь с парашютом, — приказал Морозов.
Мы сидели на бомбе и рассматривали карту, когда с термосами подошли Степа Климков и Люба в белоснежном халате поверх ватника.
— Товарищи, — торжественно сказал Климков, — прошу обедать. Можно под крылом, можно салфетку на снег.
Люба несла корзину с посудой и хлебом.
— Вот это обслуживание, — сказал Морозов, — вот это уважение к человеку! Только я не нагулял аппетита, Любочка.
Мне тоже не хотелось есть.
— Слетаем, тогда другое дело, — предложил Костров.
— Что за наказание! Не хотят питаться как положено, — рассердилась Люба.
Во время пререканий с Любой я еще издали увидел Горина. Он не шел, а бежал, точнее — несся как на крыльях, а планшет летел на ремешке за ним.
Горин подбежал ко мне, мы обнялись.
— Ну вот, я же говорил! Поздравляю... Специально приехал, рассказать в газете о ваших делах. Первым делом разыскал майора, — сообщил Горин, устраиваясь на таре от пятисотки. — «Как, спрашиваю, Борисов?» — «Ничего, сейчас полетит». — «Обычный полет?» — «Не совсем». — Тут я понял, что речь идет о твоем маловысотном, — Горин весело сбил ушанку на затылок. — У вас что, Любочка, котлеты? Давайте котлеты и какао, давайте, с утра ни крошки во рту... Разносите по экипажам, а? Готовность номер один?.. Здравствуйте, друг Климков!.. Товарищи, попробуйте эти котлеты — отличная работа.
— Какая там работа, — проворчал Климков, — у меня к вам, товарищ лейтенант, большая просьба: поговорите вы с командиром полка, я в наступление хотел бы, попробовать по военной специальности, я же стрелок-радист, у меня один личный «мессер» на счету.
— Это уже третий такой повар, — весело сказал Горин. — Не горюй, Климков. Я вот тоже просил у командующего разрешения на полет — отказал: «Мне, говорит, освещение боевой деятельности в печати тоже нужно».
* * *
Над аэродромом снова тихо. Могучий гул артиллерии замер где-то за соснами. Снег все еще падает.
Получаем приказ о вылете в четырнадцать ноль-ноль.
Механики прогревают и заводят моторы.
К низким облакам, набитым тысячами тонн снега, взлетает оранжевая ракета.
Дан старт. Первой уходит эскадрилья Калугина. Калугин, на кругу собрав своих ведомых, уходит.
Второй вылетает первая эскадрилья. Ее ведет майор. В летной куртке и шлеме его трудно узнать. Он оживленнее, чем обычно. С ним флагштурман полка, они летят на голубой командирской машине.
Затем вылетает наша эскадрилья.
И вот я снова в кабине, на своем штурманском месте. Снова на мне мой любимый летный комбинезон и унты из собачьего меха, снова на коленях планшет с маршрутом, снова в наушниках шумит эфир — и я снова живу жизнью, для которой рожден.
Я посмотрел на приборную доску: высота тысяча метров, идем сквозь снег, ничего не видно. Самолеты держат большие интервалы: при такой погодке нетрудно врезаться в соседа.
— Морозов, — кричу в переговорную, — в такую погоду легко побросать и с малой высоты в белый свет как в копеечку.
— Слушай, Саша, — кричит мне Морозов, — выведем ли на цель в этакой каше?!
Наша цель в квадрате тридцать три. Передо мной аэрофотоснимок: возвышения снега, елочки, как микроскопические капли туши на молочного цвета целлофане, а у елочек на снегу ровные темноватые полоски — след пороховых газов. Они и выдают батарею.
Батарея преграждает дорогу нашим войскам и прикрывает огнем свой передний край. Уничтожить батарею — это все равно, что проложить тропку в глубину укрепленного района.
Сверяюсь по приборам. Солнца нет, только снег, золотистый от солнечного света там, где луч солнца вдруг пробивает снежные облака.
Лететь нам очень недалеко, совсем близко. Так коротки полеты только над осажденным Ленинградом.
По расчетам, цель где-то рядом. Запрашиваем разрешения выйти из строя. Едва успеваю проверить маршрут, скорость, высоту — и цель уже под нами.
Снег немного редеет, но внизу все укутывает белая пелена. Показываю Морозову на цель.
— Пикируй! — кричу я в переговорную. Рука на бомбосбрасывателе, и я чувствую противную дрожь во всем теле и пот.
Зенитных разрывов не видно: нас еще не заметили.
Легко сказать: пикируй с такой небольшой высоты.
Морозов идет под небольшим углом, это полупике, вернее — крутое планирование.
Стрелка высотомера падает. Мы снижаемся.
Привычный, такой знакомый звон в ушах. Разрывов нет...
Кровь приливает к сердцу. Морозов наклонился над приборной доской. Мы снижаемся.
Внизу черный и рыжий снег, и редкие зеленые сосны, и поредевший, падающий, вихрящийся снежок. И вдруг я вижу ослепляющие полосы света, четыре, еще четыре, и черный дымок. И снова четыре полосы света ложатся на черный снег — и снова дымок.
Батарея! Она впереди, она ведет огонь и в грохоте не слышит нас и не видит нашей тени.
— Давай, давай, Морозов! Давай, друг! — кричу я в переговорную. — Развернись немного, видишь, цель?
— Вижу, — кричит Морозов, — плохо вижу, но вижу.
— Давай пониже.
Мы клюем к земле, и стрелка высотомера падает мгновенно.
Кажется, вот-вот редкие сосны врежутся в фюзеляж.
Счет идет на секунды. Мы зашли на батарею сзади. В снежной мгле с трудом, но все же можно различить орудия и даже фигурки орудийной прислуги.
Моя рука на сбрасывателе, я считаю секунды, и сердце отсчитывает их со мной: один, два, три... Мы идем на огромной скорости.
Батарея впереди. Я прикидываю ничтожное упреждение, нажимаю сбрасыватель, кладу всю серию и чувствую, как машина из планирования переходит на набор высоты, задирает нос, и высотомер у меня скачет перед глазами... Мы идем вверх, я считаю секунды, и Морозов считает секунды.
Поворот — и я смотрю на батарею. Ее окутывает дым, и в дыму мелькают огни: рвется батарейный запас. Батареи больше не существует, узенькая тропинка в глубине обороны врага открыта для нашей пехоты.
— Эй, Костров, — кричу я в переговорную, — что тебя не слыхать, видал?
— Видал, — спокойно отвечает Костров, — с такой высоты в какой хочешь снегопад увидишь. Можно сказать, подкатили прямо под ноги. Они и не думали, что в такую погоду летают.
Нам недолго возвращаться, но снег, черт его знает почему, становится гуще.
Мы идем на высоте, ничего не видя под собой.
— Можно сесть не на аэродром, а на тот свет, — ворчит Морозов. В его голосе грубые, не свойственные Булочке нотки, и они нравятся мне.
Мы приземляемся с грехом пополам, я набиваю себе огромную шишку. Выясняется, что у самолета двадцать одна пробоина.
Самолет вводят в строй через час, и мы снова вылетаем.
* * *
Еще три раза в день мы успешно бомбим с малых высот. Погода проясняется, и фотографы снимают нашу работу. Каждый раз в новых квадратах.
Теперь видно небо в разрывах облаков, снег редеет. Сумерки.
У меня такое ощущение, что наши войска все глубже вгрызаются, хотя и медленно, шаг за шагом, в оборону противника, и это — чудесное ощущение. На местах первых бомбоударов — наша пехота. Мы летим низко, и бойцы машут нам. Морозов отвечает, покачивая крылом.
На четвертом полете зенитный снаряд вырывает добрую часть правого крыла, и мы с великим трудом ковыляем до дому.
Все равно физически почти невозможно лететь в пятый раз. Я выхожу из кабины и поскальзываюсь, земля вдруг идет куда-то вверх, где в подернутом дымкой небе висит лимонная долька луны. Меня подхватывает Морозов, мы почему-то целуем друг друга, и он говорит:
— Ничего, это сейчас пройдет, это бывает.
И действительно, неизвестное «это» проходит.
На аэродроме суета, чинят подбитые машины. Третий экипаж второй эскадрильи вернулся с ожогами. Потерян один самолет.
Майор водил три раза, его стрелок ранен.
Мы идем с Морозовым в столовую, навстречу нам попадается Горин и сообщает, что пехота перешла Неву.
Наступление продолжается.
Мы уже знаем об этом. У меня легко на сердце как никогда, и я повторяю про себя на разные лады: «Наступление продолжается! Наступление продолжается!»
* * *
— Люба, Любушка-голубушка! — кричу я из-за стола. — Нам послеполетные, да поживей!
Но вдруг я вижу нашу толстую и веселую Любу с румянцем во всю щеку, с кокетливой мушкой над верхней губой, нашу простоватую Любу, могучая поступь которой сотрясает половицы столовой, плачущей. Она в уголке вытирает глаза мокрыми от слез пальцами. Ее обступили летчики, они стоят, молчат и, постояв, отходят. Подхожу и я с Морозовым.