Никакой слабости, никакой жалости!
Лошадей — на луг, рабов — в плуг. Навечно, то есть пока через тысячу или две тысячи лет раса победителей не погибнет сама в какой-нибудь грандиозной схватке с пришельцами из иных миров, во вселенском пожаре, который в состоянии разжечь только они, немцы.
Вот так. Карл Риттер считал, что время от времени, в минуты усталости и нервного напряжения, полезно повторить себе все это. Тогда вновь обретаешь силу молодости, в какой-то мере оставшуюся далеко на родине вместе с лицами и голосами близких, там, где хлопочет на просторной кухне у плиты мать и сидит под электрической лампочкой пропахший поездами худой человек — отец (почему-то он запомнился Карлу именно таким). Эта сила молодости — там, на родине, а не здесь, где только и слышишь, что причитания побежденных.
Карлу Риттеру казалось, что к нему возвращаются силы и уверенность тех дней, когда он учился в университете, участвовал в грандиозных ночных шествиях с барабанами, флагами и дымящимися факелами. То были дни военных парадов и боевых маршей; фюрер стоял на трибуне, его металлический голос, звучавший перед амфитеатрами многолюдных стадионов, звал в атаку. В ответ раздавался многоголосый клич — то отзывался народ, отзывались немцы, он, Карл Риттер, жаждавший войны и победы.
Командиры опросили всех солдат дивизии. Солдаты высказались за то, чтобы не отдавать немцам оружия. «Чем сдаваться в плен, лучше будем сражаться», — заявили они. Таким образом были официально подтверждены данные, которыми генерал уже располагал, и которые вытекали из других фактов — из убийства капитана, проповедовавшего союз с немцами и призывавшего хранить верность союзникам, из того, что с генеральского автомобиля были сорваны флажки, из того, что в заливе были потоплены понтонные баржи.
Артиллеристы капитана Альдо Пульизи тоже высказались «за». Все, включая Джераче. Капитан про себя удивился: «Нет, вы только посмотрите, что за герои!»
Однако в душе он понимал, что ни у кого из них, в том числе и у него самого, не было ничего героического. Он видел: на лица солдат легла тень Святой Мавры, он чувствовал ее и на себе. Он чувствовал, что все озабочены одной-единственной мыслью: как опередить немцев и вернуться домой. Навсегда покончить с этой дурацкой войной.
— Солнце, — сказал Паскуале Лачерба.
Остров сверкал перед нами. Тусклые воды залива серебрились; две полоски земли, окаймлявшие бухту, превратились из серых в нежно-зеленые. На другом берегу раскинулся Ликсури с его чистенькими сборными домиками; несколько выше темнели пятна старых деревушек, лежащих в развалинах, виднелась полоса дороги и искусственно расчищенные полянки — вероятно, бывшие артиллерийские позиции.
Навес крытого рынка на набережной, кровли домишек близ причалов, красно-черный корпус торгового судна, стоявшего у главной пристани, блистали в свете и красках полудня. Вдали, над мягким абрисом холмов, залитых солнцем, вздымался хребет Эноса, а у его подножия прилепилась венецианская крепость Сан-Джорджо.
Ветер стих. В воздухе стоял запах моря и солнца, крепкий аромат пиний и агав, испарений влажной земли.
Мы пошли по набережной к мосту, перекинутому через бухту в нескольких сотнях метров от того изгиба, где залив замыкался и на смену морю заступали луга и долины Кефаллинии, такие голубые, что они тоже казались водной гладью. Лишь тополя, маячившие вдали, за мостом, указывали, что там кончалось море и начиналась суша.
— Это единственное уцелевшее сооружение, — сказал Паскуале Лачерба, указывая своей палкой на мост.
Ночным ливнем на асфальт набережной нанесло гальку и пучки травы; в портовых лавчонках распахнулись ставни; внутри было людно, за столиками выпивали. Кое-кто вышел за порог, чтобы посмотреть на нас; много народу, по большей части смуглые женщины с черными платками на головах, торопилось по аллее к автобусной станции. Оттуда, от низкого свежевыбеленного строения с портиком, отходили к монастырю святого Герасимосса маленькие пыльные автобусы, голубые с желтым; были тут и большие американские такси. Именно здесь сошел я накануне вечером, приехав из Сами; отсюда я и отправлюсь завтра в конце дня обратно, той же дорогой через горы, к парому.
— Эй, друг, прокатимся до монастыря? — окликнул меня Сандрино, высунувшись из окна своей машины. — Есть два места. Пятьдесят драхм, — прокричал он.
На заднем сиденье теснились четыре старушки и старик с седыми усами, они с беспокойным видом посмотрели в окошечко, не понимая, в чем дело. Впереди, рядом с шофером, сидели две девушки сбритыми головами; в их глазах тоже появилась тревога.
— Идите же, всем хватит места, — звал Сандрино.
Но я отрицательно покачал головой, и Паскуале Лачерба, увидев это, раздраженно махнул палкой.
— Нет, — сказал он, — мы пройдемся.
— До монастыря? — недоверчиво спросил Сандрино.
— До итальянского кладбища, — ответил Паскуале Лачерба.
С лица Сандрино сбежала улыбка.
— Это будет не так интересно, как праздник в монастыре, — сказал Сандрино.
Паскуале Лачерба кивнул головой; он разделял это мнение, но все же скорчил гримасу: лицо его выражало нечто среднее между презрением и досадой.
— Ну так что же?! — фыркнул он.
Неуклюжая машина тронулась, окутанная облаком зеленого дыма; фотограф пожал плечами.
— Автомобильщик, — проронил он.
Мы отправились к итальянскому кладбищу, которое, как объяснил мне Паскуале Лачерба, находилось на той стороне залива, у развалин старой морской мельницы. Впереди, на дороге, взбиравшейся вверх меж олив, виднелась группа строений: домик, часовенка, православная церквушка.
Идти туда у меня не было особых причин. Собственно говоря, даже никакой. Кладбище, где прежде покоилось несколько десятков трупов, извлеченных из рвов и колодцев, теперь, по всей вероятности, пустовало. Несколько лет назад, припомнил я, прах убитых был перевезен в Италию на военном корабле.
Значит, там не было ничего, кроме крестов, надгробных камней да земли, некоторое время укрывавшей безымянные кости. И все-таки я решил пойти туда — лишь для того, чтобы увидеть эту землю, где, может быть, покоилось раньше и тело отца.
Паскуале с неохотой согласился.
— Мы повидаем там отца Армао — капуцина, — сухо сказал он.
Но прежде чем мы, выйдя из ресторана, двинулись по набережной, он еще раз тактично попытался изменить мои планы.
— Почему бы, — сказал он, — не посмотреть монастырский праздник? Настоящее народное гулянье, — добавил он для большей убедительности.
Паскуале уже звал меня утром на этот праздник святого Герасимосса. Но я не стал об этом напоминать и оставил его вопрос без ответа. Ни к чему было мне ходить на праздник — хотя теперь вышло солнце и остров, нужно признаться, совершенно преобразился, светлый и сияющий как алмаз. Нет, ни к чему мне был этот праздник, хотя ощущение смерти прошло и кругом царила радость жизни.
Мы пошли по мосту и оказались над морем, которое было совсем рядом, у парапета; протяни руку — дотронешься. Автобусы, идущие к монастырю, обгоняли нас, гудя, рыча, обдавая клубами дыма; в окнах видны были лица пассажиров, словно картинки, нарисованные на стеклах. Эти неуклюжие узкие автобусы устаревшего типа на высоких колесах лезли вверх по дороге к кладбищу, исчезали за оливами, затем вновь появлялись на следующем повороте, медленно ползя по круче на фоне ясного неба.
— Едут на праздник, — сказал Паскуале Лачерба.
Посреди моста мы остановились. Кефаллиния, раскинувшаяся вокруг, простирала обе руки в ослепительное Средиземное море; мне пришлось прищуриться, заслонить глаза рукой. Тысячи трепетных мерцаний блистали, тухли и, снова зажигаясь друг от друга, уходили, переливаясь и дробясь, от парапета в бескрайнюю даль. Кефаллиния как будто только-только возникла из моря, струясь водой и светом, словно древний бог ее истории, сотворенный красотой и разумом. Позади, будто вымпелы на мачтах парусника, выступали из легкой дымки верхушки тополей, убегая вдаль, к отрогам Эноса.
— Вот, — сказал Паскуале Лачерба, раскинув руки, словно перед собственным творением.
— Невероятно… — прошептал я. Паскуале Лачерба не понял.
— Ну конечно, — ответил он, — ведь я же говорил вам, что при солнце Кефаллиния совсем другая?
— Невероятно… — повторил я одними губами. — Невероятно… — твердил я себе, когда мы снова зашагали к кладбищу, стена которого забелела на солнце позади заброшенной мельницы. — Просто невероятно, что среди всей этой красоты и гармонии люди совершили такую страшную резню. Почему? — спрашивал я себя. — Зачем они сделали это?