Дивизия поднялась и возобновила свое движение согласно диспозиции: на восток.
Впереди танки – подразделение за подразделением, прямо по целине, широким крылом огибая холм и уже в тылу его выползая на недосягаемое для Чапиной пушки шоссе; следом – артиллерийские и пехотные части. Эти шли, по возможности рассредоточившись, очень медленно; быстрее местность не позволяла, да и пушки задерживали: добрую половину их солдатам пришлось катить вручную. Только две батареи остались на прежних позициях и вели по вершине холма беглый огонь.
Замыкал движение второй танковый полк. Перед дотом он прошел совсем без потерь, по крайней мере так считали красноармейцы. Но как свидетельствует рапорт командира этого полка (рапорт был помечен следующим днем и обнаружен во время изучения архива спецчасти; весь архив – грузовик с железными ящиками типа сейфов – наши войска захватили в первых числах декабря где-то в районе Можайска), в описанном выше бою погиб экипаж тяжелого танка, а судя по другой его же бумаге, в ремонтный батальон были сданы две машины: одна со специфическими изменениями от долгого пребывания в воде, вторая – с разломами поворотного круга башни, тяжелыми повреждениями ходовой части и мотора. Надо полагать, оба танка пострадали от одного и того же снаряда, разрушившего мост; погибший экипаж просто утонул.
Спад активности врага не мог не отразиться на действиях красноармейцев. Их успех был огромен и, очевидно, выше самых оптимистических ожиданий. Он потребовал не только мужества, но и невероятных затрат душевных сил. И когда напряжение упало, какая-то пружина в них расслабилась, и вдруг навалилась усталость: неодолимое желание лечь, закрыть глаза и ни о чем не думать. Да и само восприятие победы было далеко не простым: они выиграли бой; кажется, об этом двух мнений не может быть; но вот в долине мимо них движется дивизия, обломавшая о них зубы, и столько в этом движении спокойствия и уверенности в собственной силе… Это движение – вопреки всему, вопреки любым потерям, – словно нивелировало успех красноармейцев; оно как будто имело целью внушить: что бы вы ни делали, чего бы по частностям ни добились, в конечном итоге выйдет по-нашему; так было, так есть и так будет во веки веков, покуда существует германская идея и тысячелетний райх. Немцы шли под огнем их пушки, падали, сраженные осколками, звали санитаров, гибли, но продолжали свое неумолимое движение, подразделение за подразделением обтекали холм и в тылу его выходили на шоссе, которое вело прямо на восток.
Как-то так получалось, что в этом марше под смертью было больше угрозы и демонстрации силы, чем в самой страшной прямой атаке. И чем дольше смотрел на это Тимофей, тем яснее чувствовал, что надо, совершенно необходимо что-то этому противопоставить. Сейчас. Сию минуту. И не только из-за немцев – из-за красноармейцев тоже. Тимофей видел: что-то надо сделать, чтобы сбить с парней наваждение, встряхнуть их и дать неоспоримый аргумент их победы. Но что? Что?!.
Бой иссякал; сейчас кто-то поставит на нем последнюю точку: еще полчаса, еще час – и – если и дальше так пойдет – считай, что это сделали немцы…
Солнце между тем успело исчезнуть; когда – никто не заметил. Закат был невыразительный, слабый, может быть, потому, что все небо оставалось еще очень светлым, и долина казалась ровнее и светлей, чем прежде, скорее всего из-за отсутствия теней: их тоже вдруг не стало.
Но этот легкий призрачный мир был невелик; его ограничивали горы; их бесцветная стена чернела ущельями. Только одно из них жило, играло сполохами; там горели немецкие машины. Возможно, это было одно из подразделений той же механизированной дивизии, но скорее всего какая-то новая часть, шедшая следом. Разрушенный мост остановил ее; задние все напирали, протискивались вперед, наконец образовалась типичная автомобильная пробка. Вот по ней-то, едва отбив вторую атаку, и ударили красноармейцы из своей пушки. Наводить было несложно, каждый снаряд шел в цель, в самую гущу, и через десять минут там творилось такое, что не приведи господь.
Потом они увидели, что дивизия поднялась и уходит, и перенесли огонь на нее. На обстрел, который продолжали две батареи, никто уже не обращал внимания. Поняли: только прямое попадание в амбразуру опасно. Кто же будет считаться со столь невероятной случайностью? И они уже не береглись и били только по пехоте – осколочными и шрапнелью, – только по россыпям маленьких подвижных фигурок, которые для стратегов и штабистов – живая сила, а для населения оккупированных областей – мародеры, бандиты, насильники и убийцы. Красноармейцы уже не обращали внимания ни на танки и пушки, ни на машины и тягачи. Только по пехоте: огонь! Осколочными и шрапнелью. По пехоте. По живой силе. По немцам, по гитлеровцам, по фашистам, по гадам в человеческом обличье, по убийцам: огонь! огонь!! огонь!!!
Но разве эта пушка, выпускавшая в полторы-две минуты всего один снаряд, могла остановить целую дивизию? Конечно же, нет. Пушка могла нанести урон, да и то незначительный, если сравнивать со всей массой многотысячного воинства. А дивизия была столь велика и могуча, что она могла пренебречь каким-то дотом; могла пройти мимо – пусть даже с потерями – и при этом не потерять своего достоинства. Так она была велика!
Когда сдвинулась и пошла пехота, похоже было: поле зашевелилось.
Немцы шли, как саранча, как грызуны во время великих переселений, когда какая-то неведомая сила поднимает их и гонит напрямик: через поля, дороги, через улицы городов. – разве можно их остановить или заставить повернуть в сторону? Их можно только уничтожить – всех, до последнего; или дать им пройти, но тогда после них останется нежить, мертвая земля…
У красноармейцев крали победу. Хладнокровно и нагло.
Надо было что-то делать. Немедленно. Ради ребят.
Примириться с этим Тимофей не имел права. Но что он мог придумать? Что человек способен придумать в таком положения вообще? Вдруг не поумнеешь. И дело ведь не в том вовсе, чтобы учудить с панталыку нечто эдакое экстравагантное, невероятное; не в том фокус, чтобы эпатировать противника. Тут: или – или. Кто-то взял верх, а кто-то повержен; одновременно быть победителями оба могут лишь в хитроумных рассуждениях побежденного. Но если истину у тебя на глазах ставят на голову, и это оказывается убедительным, потому что воин не побежден, пока не признал поражения, пока его дух не сломлен; если поединок, формально завершенный, на деле продолжается, только в иных формах – незримый – в области духа… тут уж от тебя сегодняшнего зависит совсем немногое – всей твоей жизни дается слово, – и аргументы не ты подбираешь, а твое прошлое, твое счастье, твоя вера, твои идеалы, на которых тебя воспитали. Что Тимофей мог бы придумать? – только один ответ у него был; для него – естественный, для него – единственный. Разве он предполагал, что, отстаивая свою правоту, экзаменует свои идеалы, которым настал час стать в его руках оружием?..
Тимофей спустился в жилой отсек, достал из тумбочки прорезиненный пакет постельного белья, сорвал невесомую, блестящую, как новенький гривенник, пломбу и достал простыню. Развернул – ох, велика! – разодрал пополам и сунул половину за пазуху. Потом в кладовой выбрал из связки несколько прутьев арматуры подлиннее и ловко сплел (раны даже не завыли – не до них!) длинный прочный стержень. Потом поднялся наверх и скомандовал:
– Отставить огонь!
Четыре лица повернулись к нему – четыре маски. Пот замесил пыль и копоть, затвердел коростой. Воспаленные глаза выражают внимание, и – ни единой эмоции.
– У нас нет флага. Теперь он у нас будет. Вот он!
Тимофей вытянул из-за пазухи кусок простыни.
Никто не шелохнулся. Правда, глаза ожили: перебегали со стального стержня на белую тряпку и обратно…
– Эх, комод, ты просто прелесть! – Ромка улыбнулся так, что рот ему развернуло чуть ли не на пол-лица, и маска сразу полопалась. – Умница, Тима!
– Ото вещь, – согласился Чапа. – Вчасная штучка.
– Колоссальный фитиль им в задницу! Только бы успеть. – Герка повернулся к Медведеву. – Тащи сюда свою хваленую аптечку. Всю!
– Есть!
– Чапа, цыганскую иглу и дратву.
– Завсегда тутечки, товарищ командир.
– Пришивай полотнище, дядя, только так, чтобы и зубами от флагштока не оторвать.
– Ага.
– Товарищ сержант, я заранее знаю все ваши аргументы…
– И не проси, Гера, – перебил Тимофей.
– Ну хорошо. Только чуть-чуть, а? Чисто символически. А то ведь нас же и подведете.
– Ладно.
Ромка не ждал других. Вынул из-за голенища финку и легко, словно не в первый раз ему приходилось это делать, полоснул ею по левой руке, немного выше бинтов, которыми были затянуты его руки по самые запястья. Крупные капли тяжело упали на белую материю и лежали на ней, как ртуть. Красноармейцы смотрели напряженно – всем пятерым одновременно показалось, что кровь так и останется лежать, не впитываясь; так и засохнет. Но затем увидали, как по нитям поползло красное – и вздохнули облегченно.