— Знаешь, сержант, — говорит он мне, присаживаясь рядом, — третий раз пробиваюсь из окружения. В сорок первом — из-под Киева, в сорок втором — из-под Харькова. И вот на тебе — в сорок пятом пришлось.
— Какое это окружение? Наши рядом, — возражаю я больше для собственного успокоения.
— Оно верно, рядом. Но все равно не до смеху, когда кругом фашисты.
Гусев дает еще пять — десять минут отдыха, мы встаем и длинной цепочкой идем сквозь молочный туман на северо-восток.
Справа и слева от нас слышится стрельба, в небо взлетают ракеты. Это конечно же ведут бой подразделения нашей дивизии, мелкими группами идущие на прорыв из окружения. Где-то там, левее, должны находиться и те, что ушли из пакгауза первыми.
Мы с Сивковым и Лизой идем за комбатом, которого несут четверо солдат во главе со старшиной-артиллеристом.
Интересно, сколько сейчас времени? Часы есть у комбата, но ведь не спросишь же. Еще Иван Иванович с часами.
Немного отстаю, дожидаюсь, пока подойдет Кузнецов, и тогда уж спрашиваю:
— Еще двадцать минут, Сережа, — отвечает Иван Иванович, зная, что меня интересует.
Они очень долго тянутся, эти двадцать минут, зато когда истекают, туман внезапно становится розовым, ночь наполняется громовыми раскатами тысяч рвущихся снарядов и мин. Сотни орудийных и минометных стволов обрушивают на квадратный километр земли тонны раскаленного металла. Это наши расчищают нам дорогу.
— Стоп, братцы! — говорит артиллерист. — Товарищ майор, давайте-ка теперь понесу вас. Еще один рывок остался...
— Кто здесь старший? — слышится с крыльца чей-то незнакомый голос.
— Младший сержант Кочерин, он там, в доме.
Это говорит Куклев.
— Позови его сюда.
— Слушаюсь!
Но я уже встаю с широченного полукруглого дивана, застегиваю воротничок гимнастерки, беру автомат, надеваю каску и выхожу.
На крыльце стоят два офицера, с ними маленький, со впалой грудью старичок в темном незнакомом одеянии и с зонтиком в руке.
Одного из офицеров я знаю. Это майор, наш полковой агитатор, тот самый, из уст которого я впервые услышал слово «Кенигсберг». Второй — капитан, высокий, горбоносый, с большими карими глазами.
— Вы Кочерин? — строго спрашивает меня капитан.
— Так точно.
— Скажите, младший сержант, в прошлую ночь вы со своим отделением находились вон в том доме за зеленым заборчиком? — Капитан показывает на особняк, где мы вчера ночевали.
— Мы, товарищ капитан.
— Там пропали два ковра.
— Какие?
— Это вы должны знать какие?
— Да там этих ковров было хоть траншеи ими застилай. Но только не для солдат пехоты они. Куда я их, в вещмешок, что ли, положу?
— Одну минуту, — майор жестом останавливает капитана. — Для начала надо объяснить Кочерину, о каких коврах идет речь. Идите-ка и вы сюда, товарищ солдат, — майор подзывает к себе Куклева.
— Дело вот в чем, друзья мои, — майор говорит спокойно, вежливо, и мое настроение начинает немного улучшаться.
— Вот этот гражданин — поляк. Он ксендз, священник.
Мы с Куклевым киваем головами, дескать, поняли.
— Так вот, в течение года он жил нелегально здесь, в Кенигсберге и все следил за дачей одного эсэсовского полковника. Именно за той, где вы ночевали. Тот полковник год назад украл в старинном костеле национальную реликвию: два ковра, сотканные дочерью великого князя литовского Витовта и подаренные ею этому костелу несколько веков назад. Выражаясь военным языком, этот ксендз получил приказ от своего начальства: следить за полковником, сделать все, чтобы бесценная реликвия не исчезла, не уплыла куда-либо с новым владельцем. Понятно?
Теперь понятно. Мы с Куклевым не без восхищения смотрим на мужественного старичка. Он стоит позади офицеров, водит маленькой головкой по сторонам, силясь понять, о чем говорит майор.
Но, пожалуй, большего он ждет от нас. Ведь ему уже рассказали, что после бегства эсэсовца в доме первыми остановились мы. А может, он и сам это видел, скрываясь во время боя где-то здесь, в развалинах домов? Такой на все пойдет.
— Ну, дедо-ок! — Куклев качает головой. — Так чего он сам-то к нам не пришел, не поискал в доме-то?
— Да вы бы и не пустили его, — говорит утвердительно капитан, будто заранее знает, что сделали бы мы. — Гражданин ксендз поступил по закону: обратился к командованию дивизии. Так видели вы эти ковры?
Да кто их знает. Когда лейтенант Гусев показал нам эту дачу и приказал временно расположиться в ней, мы не знали, чья она и что в ней есть.
Верно, ковров на стенах, на полу, на диванах и просто свернутых в гигантские трубы действительно было хоть траншеи застилай.
— Не знаю, товарищ капитан, я ничего не брал, — отвечаю, мысленно перебирая в памяти события минувшей ночи. — Ты не брал, Куклев?
— Почто они мне?
— А Сивков?
— И Сивков не брал. Принес он давеча два старых половичка, чтобы ведра на них ставить...
— Какие половички? — перебивает Куклева капитан.
— Говорю — старые, потертые. Ведра с водой на них вон на кухне стоят.
Капитан взбегает на крыльцо, старичок, словно почуяв, что ковры нашлись, резво устремляется следом.
Через минуту они появляются на крыльце. Капитан шествует триумфатором, а ксендз бережно, как драгоценнейшую хрупкую вазу, несет на руках «половички», местами залитые водой, со следами ведер, стоявших на них. По его щекам катятся слезы, серые тонкие губы что-то шепчут, наверное, молитву, сухонькие ручки дрожат, и сам он еле держится на ногах от счастья.
Сойдя с крыльца, ксендз осторожно вешает реликвию на заборчик, становится на колени, складывает ладони на груди лодочкой и, высоко подняв к небу личико с птичьим носиком, начинает молиться. Потом неожиданно хватает руку капитана и покрывает ее поцелуями.
Смущенный, капитан отнимает руку, помогает старику подняться, и они уходят.
Уже за калиткой ксендз останавливается, кланяется нам и осеняет всех троих широким католическим крестом.
— Вот вам и «половички», друзья мои, — майор улыбается, берет меня под руку. — Так скажи, что с Кузнецовым случилось? Как он чувствует себя?
— Да ничего, товарищ майор. Пуля попала ему в шею. Прошла навылет, но фельдшер сказал, что неопасно. Лишь бы нерв не задело. Увезли в армейский госпиталь. Рядовой Сивков поехал его сопровождать. Ведь Кузнецов раньше в нашем отделении служил...
— Знаю, Кочерин, знаю. Кстати, поздравляю вас, товарищ Кочерин. Сегодня в дивизионке опубликован приказ: вы награждены орденом Славы третьей степени.
...Да, Иван Иванович ранен. Его ранило сегодня утром в полукилометре отсюда, среди развалин домов, где толпились сотни гражданских немцев, вылезших из подвалов, канализационных колодцев, погребов близстоящих дач. Они трое суток сидели в своих укрытиях под ударами бомб, мин, снарядов, которые обрушились на Кенигсберг во время артиллерийской подготовки ранним утром 6 апреля.
И когда через три дня генерал пехоты Леш — командующий группировкой фашистских войск в Кенигсберге отдал приказ о капитуляции, когда тысячи его солдат и офицеров, ставших теперь военнопленными, ушли в наш тыл, поступило распоряжение нашего командования: накормить гражданское население города.
Еще дымились развалины домов, еще текли людские слезы при виде их, а на окраинах города потянулись к небу мирные дымки батальонных кухонь, где варили кашу из трофейных круп.
Младшему лейтенанту Кузнецову, нашему парторгу, было приказано возглавить один из таких «пунктов довольствия гражданского населения гор. Кенигсберга», как официально они назывались в первых приказах советской комендатуры города.
Во время раздачи каши, сухарей и кусочков сливочного масла для ребятишек какой-то недобитый фашист полоснул автоматной очередью по людям у кухни.
Были убиты повар, две женщины и ранен Иван Иванович, следивший за тем, чтобы немцы сполна получали положенные им продукты.
Кузнецова перевязали, помогли добраться до подвала разрушенного дома, где в период боя находился последний командный пункт нашей роты, а мы тем временем энергично прочесывали район, откуда стреляли. Но никого не нашли.
И вдруг на КП роты появился немец. Высокий, старый и нескладный, в потертых вельветовых штанах и широкой немыслимого фасона куртке.
Позади немца, упирая ему в спину ствол своего автомата, стоял Сивков.
— Вот он стрелял, товарищ младший лейтенант, — авторитетным тоном, не допускающим никаких сомнений, доложил Алексей Кузнецову.
Иван Иванович, сидевший с забинтованной головой в стареньком с высокой спинкой кресле, критически оглядел старика с головы до ног, задержал взгляд на его редких седых волосах, чем-то напоминавших цыплячий пух, и сказал:
— Он, говоришь?