Меня смех разобрал. Человек!
— Ваш солдат, — отвечаю, — не человек, а клад. Пошарьте в его карманах: они набиты золотыми зубами, золотыми зубами зверей.
Офицер усмехнулся, и я понял, что он давно уже обшарил Вилли.
— Хочется умирать? — спросил он меня.
— Нет, — сказал я.
Умирать не хотелось. Но приходилось умирать. Только следовало прежде что-то сделать… Плюнуть ему в морду? Не то. Я двинул его сапогом между ног. Наверное, никогда я не испытаю большего счастья. Он извивался на земле, как червяк, а меня зверски лупили, но я не чувствовал боли.
Меня оттащили к нашим бойцам. Нас выстроили на краю противотанкового рва и расстреляли. Вилька вздохнул, попросил пить, облился.
— Вот и все. Так я стал одноглазым. Потом я вспомнил о летчике. Он остался между четырьмя танками. Это я хорошо запомнил. Луна уже скрылась, но я все же нашел эти танки. Он лежал и командовал… Говорил с кем-то. Чего он только не говорил в бреду. Он воевал в Испании и на Халхин-Голе, в Финляндии и, по-моему, даже в Китае. Это был человек!
Я не мог его нести — волочил по земле. Знал, что он умрет, но мне не хотелось его оставлять. Он был человеком, ребята…
Вилька заплакал. Из его единственного глаза потекли слезы.
Мы молчали, а Вилька плакал. Никто не заметил, что давно уже Вильку слушали комбат и комиссар. Комбат молча отвинтил с гимнастерки орден Красноного Знамени.
— На, — сказал он Вильке.
Вилька растерялся и очень глупо сказал:
— Спасибо.
— Спасибо! — рассердился комбат. — Спасибо! — Ему, очевидно, все-таки жалко было ордена. — Спасибо! Тоже мне вояка. Навоюешь с такими.
Потом он сел на пень и, вытащив «Записную книжку командира РККА», принялся писать. Комиссар тоже что-то писал.
— Возьми, — сказал комбат Вильке. — Это вместо орденской книжки.
Комиссар тоже протянул Вильке листок.
— Рекомендация. Заслужил.
— Чего? — не понял Вилька.
— Рекомендация в партию, — объяснил комиссар. Вилька ошалело смотрел на нас.
Батальон отсиживался в урочище. Немцы нас не трогали. Они перли и перли на Восток.
В сумерки батальон вошел в то самое село с колокольней. К нам, перескочив через плетень, подбежал мальчуган лет восьми.
— Дядечка, — обратился он к Глебу, — а на бахче… вон там… тетенька лежит. Живая. Так ее били фашисты, так били!.. А она живая. Только очи закрыты. Один бьет ее, бьет, другой зачинает… Навалится — и ну мордувать. Жалко тетеньку, дюже ее били!
Мы нашли ее на бахче. Я увидел — и сердце мое остановилось: сказочная Аленушка с льняными волосами. И лет-то ей шестнадцать, не больше. В гимнастерке и без юбки.
Мальчик стоял рядом и плакал:
— И тетю Оксану воны били. Только до смерти!.. А мама сховалася.
Я посмотрел на товарищей — и мне страшно стало. Вилька, давясь словами, прохрипел!
— Глеб! Там, возле церкви… Только не надо немецких штанов… Понял?
Глеб все понял. Он ушел, покачиваясь, а мы с Вилькой принялись обливать ее водой; я не успевал бегать к «журавлю» и обратно. Но она все не приходила в сознание, только дышать стала глубже, с присвистом.
Вернулся Глеб с синими командирскими галифе.
Мне хотелось орать от бессильной злобы, Глеб и Вилька — я понял — испытывают то же самое.
Наконец мы надели на нее галифе. А полчаса спустя она открыла глаза — светло-голубые, с сумасшедшинкой.
— Не бойся, девочка, — сказал Глеб, — мы свои. Батальон пробивался на Восток. Катя шла с нами и все молчала. Как-то после очередного боя она вытащила из кобуры убитого офицера парабеллум, поднесла его к виску и нажала гашетку. Глеб опередил ее на миг, ударив по руке:
— Ты что? К чему это?! Могла ты попасть под трамвай? Могла. Отрезало бы тебе ногу… Вот и все. Несчастный случай. А мы тебя любим. Понимаешь, любим. По-честному.
— Честное слово, Катюша, — подтвердил Вилька. А я промолчал.
И она промолчала.
На речушке Синюхе нас снова прижали. Танками.
Старшина Могила сделал, что мог. Один танк он сжег горючкой, а под второй не то что бы бросился: просто ему не хватило времени отползти, и он очутился под танком со связкой гранат.
Мы опять оторвались от немцев.
Маленький квадратный боец узбек Ханазаров плакал и ругался на своем языке. Вилька услышал и заговорил с ним. Мы с Глебом рты разинули. Ну что за Вилька! Просто черт его знает, что за человек!
— Вилька! — заорал на него Глеб. — В чем дело? Сколько можно?
— А что такое, мальчики? Что вас удивляет?
— Почему ты говоришь по-узбекски?
— Странный вопрос. Я — узбек. Почему же мне не говорить по-узбекски?
Ханазаров пришел в восторг. А мы совсем обалдели. Узбек!
— А немецкий откуда знаешь? — не унимался Глеб.
— Я и английским немного владею..! Ай эм глэд ту си ю. Ай вери вери сори, что сбиваю вас с панталыку.
Батальон к вечеру вошел в небольшую деревушку. Глеб, Вилька, я и Катя постучались в хату. Открыла нам аккуратненькая старушка. В блеклых глазах ее была откровенная жалость. Старушка сказала, что «герман пишов стороной» и предложила «поснидати». Добрая старушка. Зато «чоловик» ее оказался сущим извергом. Он сидел на скамейке и смотрел на нас волком.
— Дедушка, — подхалимски улыбнулся Вилька, — чего такой сердитый?
— Бис тебе дедушка! — окрысился старикан. — Скильки вас! И уси тикают, хвороба на вас, щоб вам повылазило.
Он тяжело поднялся, проковылял к расписной укладке.
— Бачишь? — на его заскорузлой ладони матово светились два георгиевских креста.
— Бачу, — подтвердил Вилька. — А это бачишь? — он тронул пальцем «Знак Почета» на гимнастерке Глеба. — А это бачишь? — и вытащил из нагрудного кармана орден Красного Знамени.
Старик смягчился.
— Сидайте, — буркнул он. — Зараз снидать будемо, яишню.
Ели мы — за ушами трещало. А Катя была как мертвая.
— Кушай, Катенька. — Глеб не просил — умолял. Мне стало больно. Теперь дружбе конец. А может, мне все это показалось? Нет, Глеб… Впрочем, может, он просто ее жалеет… А Вилька! До этого орден в кармане носил, стеснялся. А сейчас орден навинтил на гимнастерку. И языком стал меньше молоть. Один я, как последний дурак, смущаюсь и вообще…
— Ешь, Катюша, — повторил Глеб.
— Зачем? — она вдруг посмотрела ему прямо в глаза, и Глеб, не выдержав, опустил ресницы. — Жалеете?! Не надо мне никакой жалости! — Катя почти кричала. — Не надо! Что вы понимаете… Что у вас в жизни было?
Катя закрыла лицо ладонями и разрыдалась.
Мы сидели, не зная, что делать. Шальной Вилькин глаз то вспыхивал, то потухал. А мне хотелось надавать Глебу по физии: это он ее расстроил. Мы немного успо-4 коили Катю.
Она была совсем девочка, бесхитростная и милая. Хорошая такая. Когда она рассказала нам о себе, мы поняли, что действительно ничего еще не видели в жизни. Того, что она пережила, на десятерых хватит. Отца, военного врача, бомбой в госпитале убило. Мать с ума сошла. Катя пристала к воинской части, стала санинструктором. Попала в окружение. Она видела младенцев с разможженными головами, истерзанных красноармейцев, повешенных стариков. А ее взяли в плен. Катя защищала раненых, как могла. Но она не оставила для себя последнего патрона. Ей все казалось, что патронов в обойме много. И к тому же так хотелось, чтобы фашистов было еще одним меньше.
И они взяли ее, те, что вечером, прикрывшись танками, навалились на нас с севера.
— Катя! — не сказал — простонал Глеб. — Не надо… Не надо больше. Ни слова.
— Не надо, — она горько усмехнулась. — Тебе даже слушать противно. А мне… Как же мне жить… Ведь я мертвая. Совсем мертвая.
Если бы я был настоящим парнем, я бы схватил ее в охапку и танцевал, танцевал — до тех пор, пока голова звоном не изошла. А потом — поцеловал бы. В щеку, в маленькую родинку. Но, видно, уж такой я уродился — тюфяк и рохля.
— Кончится война, — ни с того ни с сего проговорил Глеб, насупившись, — брошу к чертям цирк и пойду в институт.
— Профессором? — ничуть не удивившись, полюбопытствовал Вилька.
— Учиться буду. Стану учителем.
— Учителем?
— Ну да. Я хочу… Детей надо с малых лет учить ненавидеть. Всех тех… — он не договорил.
Слова его все мне раскрыли. Если Глеб, звезда циркового манежа, решил бросить любимую работу! Слепой и тот увидит, что он… Впрочем, при чем тут слепой.
— Эх, ребята-ребята, — вздохнула Катя, в глазах ее блеснули слезы. — Вы совсем дети. Это вас надо воспитывать.
— Нас уже воспитали, — это сказал я. Сказал тонким голосом, как-то по-петушиному. Я сам удивился своим словам. Честное слово, я здорово сказал. Нас действительно здорово воспитали. Не только в школе. На уроках нам объясняли, какой хороший человек был Маркс. А я и не сомневался в этом. Я только удивлялся, почему у него такая большая борода. И однажды спросил об этом преподавателя обществоведения.