— …и прошу вас передать мои приветствия тем тысячам людей, которым выпадет достойная участь пасть в бою за отечество и честь нашей армии.
Так говорил командующий нашей армией своим командирам дивизий, среди которых был командир той дивизии, в которую входил Двадцать седьмой танковый полк. Жаждущий наград организатор массовых убийств, державший в глазу монокль, вскинул в салюте руку и поехал обратно в свой штаб, расположенный далеко от фронта, а дивизионные командиры вернулись к своим дивизиям готовить наступление, чтобы жаждущие наград могли и дальше играть флажками на картах.
* * *
— Полк! Для молитвы — НА КОЛЕНИ!
На капеллане был офицерский мундир с фиолетовыми петлицами. Он носил чин майора, то есть принадлежал к старшим офицерам. На левой стороне мундира поблескивал «железный крест».
— Святой отец! Благослови этих достойных воинов, стоящих здесь в Твою честь! Пусть они крушат и терзают красных варваров, мы просим Тебя, наш Отец Небесный, дать нам сил быть орудием Твоей кары для этих красных дикарей.
Дальше я расскажу, что произошло, когда мы с Портой схватили этого капеллана во время большого сражения.
— Вылезайте, вылезайте! — крикнул Старик. — И побыстрее. Это конец Двадцать седьмого полка.
Через двадцать минут наши шестьсот танков[56] представляли собой искореженные горящие обломки. Еще через двадцать подъехал на своем вездеходе оберст фон Линденау и, взглянув на разбитые танки, сказал усталым голосом:
— Все, кто в состоянии, возвращайтесь на старые квартиры. Двадцать седьмой полк теперь, когда авиация превратила его в металлолом, никакой роли не играет.
Авиация была нашей. По какой-то прискорбной ошибке нас бомбили «штуки».
Через несколько дней мы снова участвовали в бою с новыми экипажами и новыми танками, спешно доставленными из Харькова.
Тогда я с ужасом понял, как война отравляет душу.
Я всегда ненавидел войну и ненавижу сейчас, однако же делал то, чего не следовало; то, что ненавидел и осуждал, о чем сожалею до сих пор и не могу понять, как это я делал.
Я увидел в перископ, как из снарядной воронки выскочил русский пехотинец и бросился к другой. Быстро прицелился и дал по нему пулеметную очередь. Пули взрыли вокруг него землю, но он остался невредим. Когда наш танк приблизился, русский выскочил из второй воронки и побежал, как заяц, к следующей. Вокруг него снова сеялись пули, Плутон тоже открыл по нему огонь, но никто из нас в него не попадал. Порта покатился со смеху и поднял Сталина к смотровой щели.
— Посмотри на работу наших метких стрелков, — сказал он коту.
Русский, видимо, обезумел от страха, потому что начал бегать по кругу. Наши пулеметы снова застрочили по нему, однако, к нашему изумлению, мы по-прежнему не могли в него попасть. Старик со Штеге заливались смехом почти так же, как Порта, и Штеге сказал:
— Господи, неужели ты не можешь держать эту … черту горизонтально?
Я мысленно выругался, и когда русский прыгнул в очередную воронку, навел на нее огнемет и выпустил струю пламени, с ревом пронесшуюся по земле. Потом повернулся к Старику и сказал:
— После этого он не поднимется.
— Неужели? — ответил Старик. — Посмотри в прицел.
Я едва верил своим глазам: почерневший от огнеметной сажи пехотинец забежал в дом. Остальные четверо громко захохотали.
Тут для меня стало делом чести убить этого человека, и я стрелял по дому, пока он не вспыхнул.
Дело чести. Как я мог? Как мог убить человека только ради собственного тщеславия?
Но я это сделал, о чем сожалею. Война с ее вечными убийством, шумом, пламенем, разрушением незаметно отравила меня.
Даже самый фанатичный нацист должен был теперь признать, что великое наступление у немцев сорвалось, потому что мы готовились к отступлению в больших масштабах. Делалось последнее сверхчеловеческое усилие, чтобы добиться победы немецкого оружия. Наша рота дошла до Бирютска, где находилась на отдыхе целая кавалерийская часть. С близкого расстояния и в короткое время мы превратили людей и коней в вопящую окровавленную массу перепуганных людей и брыкающихся животных. Потом вынуждены были отступить, так как против нас бросили большой отряд Т-34.
Повсюду были тяжелые бои и тяжелые потери.
Мы уничтожили окруженный полк, который, подобно нашему Сто четвертому гренадерскому, не желал сдаваться. Вывели танки на позиции и обстреливали русских три часа. Крики их были ужасны. Когда все было кончено, нам предстала жуткая картина: повсюду были разбитые грузовики, оружие и фантастически изуродованные солдаты, все они были женщинами. Многие хорошенькими, белозубыми, с красными от лака ногтями[57]. Это было километрах в полутора к востоку от городка Ливны.
Старик побледнел.
— Давайте дадим слово друг другу, что те или тот из нас, кто останется жив, напишет книгу об этой отвратительной бойне, в которой мы приняли участие. Пусть эта книга будет ударом в глаз всей грязной военной своре — немецкой, русской, американской, какой угодно, — чтобы люди могли понять, до чего нелепа и гнусна эта идиотская пропаганда войны.
Нам было приказано уничтожать все при отступлении. Описать результат почти невозможно. Мосты, деревни, шоссе, железнодорожные пути взрывались. Всевозможные продукты, которые мы не могли забрать с собой, заливались бензином, мазутом или содержимым выгребных ям. Свиней и других животных убивали и вытаскивали на солнце, чтобы через несколько часов они загнили. Повсюду расставляли мины-сюрпризы, чтобы, к примеру, дом взрывался, если кто-то откроет дверь. Ты видел повсюду только разорение, отвратительный ландшафт смерти.
Как обычно, Двадцать седьмой танковый через несколько недель был почти уничтожен, потому что, разумеется, мы находились в арьергарде и вели бои на отходе с превосходящими танковыми силами русских. Конец полка был вопросом недель, может быть, дней.
Поскольку мы следовали по дороге за торопливо отступавшими немецкими войсками, иногда приходилось останавливаться из-за плотных колонн драпавших кавалерии, пехоты, артиллерии и танков. Бесконечные вереницы грузовиков, танков, пушек, лошадей и людей с трудом отчаянно тащились по грунтовым дорогам, где пыль и солнце превращали жизнь в лихорадочный бред. В полях по обеим сторонам дороги двигались столь же плотные и длинные колонны людей и животных, но то были гражданские. Они пользовались странными повозками, в которые можно было впрячь старую лошадь, корову или обеих, собаку, осла, человека, или плелись с пожитками на горбу. Все были одержимы одной мыслью: уйти.
Как ни странно, мы ни разу не видели даже тени русского самолета, иначе бы война окончилась годом раньше. Когда одна из наших машин ломалась, будь то легковушка или танк, ремонтировать ее времени не было. Танк сваливал ее в канаву, где она не мешала бы движению. Бесчисленные изможденные солдаты бросались туда же, в канавы, и оттуда умоляли нас подвезти их, но подвозить не разрешалось. Тяжело было слышать их мольбы, не имея возможности заглушить голос совести, взяв к себе хотя бы одного. Танк за танком громыхали мимо них, поднимая тучи клубящейся пыли. Беженцы также валились сотнями и лежали, словно трупы, на жгучей жаре. О них тоже никто не беспокоился. С водительского места внизу танка Порта орал:
— Вот это отступление, мальчики. Похлеще, чем во Франции, когда лягушатники и томми бежали от нас. Тогда у наших телег для перевозки навоза не было такой скорости, но теперь мы устраиваем гораздо лучшее представление. Я съем свою левую ногу, если Геббельс скажет хотя бы слово об этих замечательных гонках. Если сохранять такой же темп, я буду в Берлине ко дню рождения. Сталин, старый котяра, ты получишь прекрасный штатский костюм вместо этой гнусной формы, которую вынужден носить, и прекрасную возможность оцарапать как следует Адольфу задницу. И вы все тоже приглашены; будем есть картофельное пюре с нарезанной ветчиной, потом картофельные оладьи и все, что полезет в рот. И привезем из госпиталя этого бедного осла Асмуса с его деревянной ногой и личным сортиром.
Он протянул нам бутылку и предложил выпить за счастливое поражение прусских нацистских вооруженных сил.
Восточнее Харькова нас бросили в большой арьергардный бой, все наши танки оказались подбиты, и мы превратились в пехоту.
Мы с Портой были вдвоем, метрах в четырехстах от Старика и остальных, вели огонь из крупнокалиберного пулемета по наступающему противнику. Внезапно появился человек и продолжал бы бежать к русским, не схвати его Порта за ногу.
Это был капеллан — тот самый, что читал исполненную любви и сострадания молитву перед началом отступления. Порта сел на него верхом и огрел по уху.