аллее больничного сада, осунувшаяся, маленькая, в сером байковом халатике, совсем не такая, как до войны. Еще издали, заметив сына, ободряюще воскликнула: «Здравствуй. А я узнавала… актрисы здесь не нужны. Будем трудиться в совхозе, Павлик».
А вот новое видение: опять мать, но почему-то в теплом осеннем пальто… Белая стена с медным слепящим колоколом, фуражки с красными околышами. Да это же на вокзале год спустя, когда уезжал на фронт. Рядом — раскрасневшееся лицо Шурочки. Павлику жаль мать и в то же время неловко оттого, что она сует вязаный шарфик в карман его солдатской шинели: «Чтобы не простудился». Надо идти, двигаться. Надо!
До сознания дошли странные булькающие звуки. Кажется, немец плакал. Может, и его ждала мать… жена, дети. И он, наверное, тоже знал, что ему не увидеть их…
Собрав остаток сил, Павлик прижался лбом к обжигающе-холодному, сосульчатому скату повозки: «Не донести мне «языка». Хоть бы одному дойти, дать знать. Передний край тут недалеко…»
Он остервенело затряс притихшего немца, закричал в исступлении, почти не слыша собственного голоса:
— Камрад, камрад. Идем. Комен. Ну! Там русски… Доктор. Жить, жить будешь. Понял? Только держись, держись, понял?
— Я… я, поняль, доктор, — залопотал немец, тычась, как слепой, в Павлика.
Он поднялся. Они обхватили друг друга за плечи и, прихрамывая, пошли. Павлик с трудом передвигал распухшие гири ступней. Уже было непонятно, кто кого тащит. Задохнувшись, Павлик чуть не грохнулся на четвереньки. Удержался, снова пошел, побежал, словно поплыл по синим, упругим, удушающе-глубоким волнам. Еще одно усилие, еще, еще… последний рывок утопающего к берегу. Синева расступилась: то ли забрезжил рассвет, то ли вспыхнула ракета. Оттуда? Своя? Где-то далеко, как в тумане, мелькнула желтоватая кромка окопов, серые фигурки. Павлик взмахнул руками и, будто во сне, легко, головокружительно воспарил над вертящейся каруселью чужой, неласковой земли.
* * *
Очнувшись, Березкин долго не мог понять, что с ним случилось. Тело казалось невесомым, ежилось в жарком ознобе, как бывало в детстве, когда он болел гриппом и сильно температурил. Он попробовал шевельнуть ногой — она была точно в тисках. Правая рука, обмотанная чем-то тяжелым, не двигалась. Открыв наконец заслезившиеся от света глаза, Павлик увидел узкую сгорбленную спину седоусовского ординарца, стоявшего лицом к столику, на котором желто мигал вделанный в патрон фитиль. Ординарец открывал консервы, упершись коленкой в продранное сиденье гнутого кресла. Слышалось характерное чирканье разрезаемой жести. На бумажной салфетке стояла тарелка, матово поблескивали две серебряные вилочки. Павлик понял, что лежит на раскладушке замполита, окинул взглядом лимонные стены, одиноко подрагивающую на них угловатую тень человека и тихонько кашлянул.
— Ага, — ординарец слегка повернул голову, глянул на Павлика поверх железной оправы очков. — Если не ошибаюсь, товарищ Березкин пришел в себя?!
Павлик никогда не слышал из уст седоусовского ординарца такой длинной фразы и благодарно поморщился. Здоровой рукой скинув с подбородка ворсистое одеяло, тревожно вздохнул, намереваясь спросить, что с «языком». Но тут в стенной нише неслышно колыхнулась плащ-палатка, и в комнате появился старшина Алмазов. Руки у него были заложены за спину, волосы блестели пробором.
— Где подполковник, если не секрет? — спросил старшина, с обычной своей подчеркнутой официальностью обращаясь к ординарцу.
— Вызван к генералу. Сейчас явится, извольте подождать, если желаете.
Повернув голову к старшине, Павлик ойкнул от боли, пронизавшей забинтованную шею.
Слегка хмурясь, сжав тонкие красивые губы, Алмазов по-хозяйски прошелся по комнате, остановился у койки, мельком посмотрел на Павлика, словно не удивившись его воскресению, щурясь, сказал:
— Да-а, брат. Из госпиталя на передовую теперь уж не попадешь. Быстро отвоевался. — И, усмехнувшись, добавил: — Везет же людям… Цел, молод. И орденок получит.
— Дурак, — вдруг тихо сказал ординарец, а Павлик быстро натянул на глаза одеяло.
В ту же минуту ширкнул брезент палатки. В щелку, под оттопыренным у виска одеялом, Павлик увидел замполита: мятый, присыпанный пылью погон на широком плече, залепленные грязью тяжелые сапоги.
— Разрешите доложить? — приосанившись отчеканил Алмазов.
— Не разрешаю, — зло и тихо сказал замполит, останавливаясь против старшины. — Признаться, я был о вас лучшего мнения, Алмазов! Вы же видели, что разведчики попали в беду, надо было идти выручать, а не сидеть до полуночи в окопах и ждать у моря погоды.
— Так я ж… Приказано было ждать.
— Приказано! Какой исполнительный. Обстановка и совесть — вот что должно было вам подсказать и приказать!
Седоус в упор глянул на побелевшего, точно уменьшившегося в размерах, Алмазова. Павлик даже зажмурился, так непривычно ему было видеть этих мгновенно изменившихся людей: покладистого, всегда уравновешенного Седоуса, с заострившимся подбородком и гневно вскинутыми, косматыми бровями, и старшину, разом утратившего весь свой лоск. Павлик сомкнул отяжелевшие веки, с трудом воспринимая пугающе-сдержанный голос подполковника:
— …И накормите «языка», он тоже человек! А насчет вылазки мы еще с вами поговорим…
Щелкнули каблуки алмазовских сапог. Хлопнул брезент на дверях.
В смеженные ресницы полилось искристое пламя фитиля. Шаги Седоуса, ходившего из угла в угол, становились все спокойней. Притихли у самой койки.
— Ну, как? Ничего? — негромко произнес он, справляясь у ординарца о здоровье Павлика. И, получив ободряющий ответ, как-то простодушно, совсем по-домашнему засмеялся.
Павлику захотелось привстать, сказать Седоусу что-то очень хорошее, но его неудержимо клонило в сон, да и неловко, совестно было обращать на себя внимание.
— Молодцы пехотинцы, выручили наших разведчиков, — произнес подполковник. — А сведения немец дал отличные. Больше, чем мы от него ожидали. — И уже совсем тихо, обращаясь к ординарцу, добавил: — Через час выступаем. Что там у тебя перекусить?
«Значит, все хорошо. Удалось…» — думал Павлик, погружаясь в радужное, жаркое забытье, прислушиваясь к слабому позвякиванию вилок. Замполит и ординарец беседовали вполголоса, чтобы не беспокоить его. «Какие славные, хорошие люди, И мать… получит письмо. Наверное, уже получила. Небось тревожится, а сама гордо показывает его Шурочке… А вот Ушанкин… погиб. — У Павлика подкатило к горлу. Это он, Иван Иваныч, фронтовые товарищи помогли ему выдержать боевое крещение».
И было немножко жаль, что они пойдут дальше, к победе, а он отстанет, попадет в госпиталь и, может быть, никогда с ними не встретится.
Митинг на городской площади закончился лишь к полудню. Машины, с трудом выбравшись из праздничной сутолоки, помчались по широкой автостраде, надвое делившей горную долину. С пыльных капотов слетала сиреневая пороша, на стволах зенитных пулеметов закручивались колечками бумажные ленты. По сторонам проплывали обвитые плющом коттеджи, мелькали одинокие каштаны, усыпанные белыми, как свечки, цветами.
У самой окраины машины съехали на порыжевшую от солнца поляну и стали