в кошмарах-то приходится орать беззвучным, охрипшим горлом, когда ни черта произнести не можешь, а вот если бы свисток!.. Но он со мной только сейчас, наяву. И я прижимаю к губам свисток, заходя в дом, на случай, если от ужаса не сможем закричать.
И мы заходим
дверь открыта и мы уже могли бы догадаться
и мы заходимзаходимзаходим
и я иду первым а Белка не закрывает дверь
потому что внутри тяжело и никого
и внутри пахнет сладко-гнилым
как тогда когда мы с брательником залезли в подвал нашего дома
ради прикола залезли
а там упился спирта «Рояль» уснул и не проснулся какой-то бомж
помню черно-грязную шапку полную выпавших седых волос
и этот запах
как будто магазинный мед испортился
мы сказали отчиму он изменился в лице запер подвал и велел никому не говорить
и мы долго терпели запах который в подъезде тоже скоро почувствовали и соседи позвонили в милицию
я думаю что это не отчим нет не отчим убил того бомжа а потом спрятал в подвал
но только ему хотелось чтобы не мы его нашли
кто угодно только не мы
мы во дворе тусовались когда выносили тело
в мешке понятное дело
так больше не увидели ничего такого
скоро и запах пропал
или так еще пахнет из ведра в котором была вода из пруда для полива с ряской и головастиками и вот когда забываешь ее на жаре а отчим орет
опять сука ведро оставил оно же провонялось а ну иди убирай
и ты бежишь от дачного домика к теплице где оставил ведро чтобы вылить остатки воды в компостную яму
Назад, говорю Белке, быстро назад.
И мы бежим.
Ник, мы бежим, там никого, там хозяева дома, там трупы, там они лежат.
• •
– Ну, – неловко говорит Ник, поднимает руки, останавливает нас, потому что готовы были бежать по мосту обратно, спрятаться, спрятаться, укрыться, – а вода, вода там есть? Вы же пить хотели.
И спокойный стоит.
Тут я только понял, почему это Ник с нами пошел, а Муха остался.
– Блин, какая вода, там же… Ты слышишь?
Ник стряхивает с себя мои слова, переступает через них.
– Ты не оставил там ничего? Никого?
– При чем тут… А, да. Никого. Только Малыш, он за нами бежал, я не мог велеть ему – боялся, что те услышат. А где он?
– Откуда я знаю? Он же был с вами.
– Я думал, что ты… серьезно, Ник. Где собака?
– Значит, больше собаки нет.
Ник спокоен. Вот поэтому, поэтому он, а не Муха. Даже в Мухе жалости было больше.
– Он в доме, да, в доме остался?
– А вы дверь захлопнули, когда уходили?
– Да.
Он отворачивается, показывая, что не интересуется больше, что не будет продолжать расспрашивать.
– Это же собака, дурной ты, Юбка. Собака проживет. Все, хватит мусолить, надо идти.
– Я не уйду, пока не найду Малыша, – не хочу говорить, не хотел, не знаю, как вырвалось.
Он хочет посмотреть презрительно, но я объясняю, когда так пахнет, это значит вот что: что те давно ушли, давно-давно. Может быть, три дня назад.
– Это ты где начинался такого?
– Да я нигде… Это Крот. Он любит всякую милицейскую хронику, рассказы… Ну, о трупах.
– Когда Крот проходил здесь, еще не было никаких трупов.
– Да кто его знает…
Вдруг Ник резко поднимает руку вверх – тсс, тихо.
Мы понимаем. Что-то шуршит в темноте, ближе, ближе. Может быть, это возвращается Малыш? Только он бы давно уже залился лаем, побежал к нам, не стал бы таиться там… А потом звуки меняются, и я не думаю больше о Малыше.
Шуршит гравием, потом шорох становится громче, тяжелее, словно бы едет машина, только не обычная машина, а…
Видим теперь.
По проселку движется БТР.
Я сразу узнал, у нас с брательником был в коллекции такой, упрашивали маму покупать журнал «Наука и техника» только ради пластмассовых моделей, уже готовых, ничего клеить не надо, хотя отчим все время бурчал, что в его время ходили на авиамоделирование, сами делали, а мы только готовенькое и можем.
И мы бросаемся все.
Мы бежим к бронетранспортеру.
Ник не успевает ничего сделать, не успевает крикнуть.
Мы точно уверены, что там не они, потому что их бронетранспортер никак не мог быть в нашем журнале.
Может, даже Сеня с ними.
Так мы подумали. Сеня с ними, и тот мальчик, Павлик, вернее, не мальчик, а другой солдат, но только мы уже не может дать ему прозвище Солдат, они про нас знают, они ждали нас. Они дадут нам мыло, чистое белье, картошку с тушенкой, они разрешат позвонить родителям.
Бронетранспортер останавливается, и мы перед ним.
– Поднимите руки, – успевает шепнуть Ник одними губами, но мы слышим, все слышим, – поднимите ру…
Где-то сзади Малыш лает, а я сразу по голосу узнаю, но только нужна тишина, потому что Ник просил, чтобы было тихо, вот и стало тихо.
Хотел выманить крысу, как-то с ней разобраться.
Написал записку, приклеил старой изжеванной жвачкой к стене душевой – мол, выходи, не трону, ничего не сделаю; но только врал, я хотел ее убить. Крот дурной говорил, что когда-то люди ели крыс, ну, когда совершенно ничего, совершенно ничего другого не могли достать, а только думаю, что набрехал.
В кладовой мышь повесилась, то есть повесилась Хавроновна, а мышь к слову пришлась, я не знал, что она повесится, но вообще пофиг на нее. Старая была, тормозная грымза, еще и больная чем-то. Как поднималась по лестнице, как говорила – смех разбирал.
Крыса не прочитала записки.
Крыса не вышла.
У меня вышли рожки в пластиковом пакете, вышла картошка, ничего, еще много осталось, только есть нельзя; а я скажу, откуда, скажу, скажу.
Когда с Ником прощался, он сказал – ты же понимаешь, что мы не вернемся, что никто больше не придет?
Я понимаю, я не дебил, я не Степашка, не малолетка, я, я, я – я все понимаю.
Вы же не идиоты, чтобы возвращаться по этому дурацкому мосту, с которого теперь при каждом порыве ветра что-то осыпается, никто не пойдет снова. И из-за одного никто не будет спасательную экспедицию снаряжать, это нерационально.
(Крыса, ты выйдешь сегодня или нет?
Голова кружится.
Я сижу на крыльце, прямо на бетоне, где еще виден грязноватый след от валявшегося вечно Малыша, – встану, так джинсы в шерсти будут, плевать. Мне и нравится, что осталась шерсть, хоть какой-то след.
А крыса на свет не выйдет, боится.
И другая крыса.
Она расплодилась, их столько теперь – не сосчитать, а надо только воевать, отмахиваться. Я скажу почему.)
Я и сплю на крыльце.
Серьезно, сплю на голом бетонном крыльце, притащил только матрас, потому что на улицу они не выходят, а в палату любую могут зайти, не уследить за норами, ходами.
Так вот я сказал Нику, когда мы прощались: это я сделал, я.
Что сделал?
Но Ник все понял, он тоже не дурачок и не малолетка, наверняка догадался, что такого просто не может быть, – были запасы, взрослые готовились тут надолго задержаться, в морозилке была рыба, замороженные овощи, на полках – крупы, «Геркулес». И Хавроновна следила, чтобы все четко по норме готовили, белки-жиры-углеводы, вся фигня. И вдруг кончилось, все кончилось.
А я что сделал – я все забрал, я. Спрятал в каморку за мужской душевой, какое-то техническое помещение, там швабры вонючие стояли, тряпки валялись. Приготовился ждать. Думал, что Ник не справится, растеряется, что придет момент, когда скажу – народ, хватит слушать этого придурка, который вам даже жратвы достать не может, а вот смотрите, что у меня есть.
Тогда бы все полюбили, стали бы слушать меня, а не Ника. Все бы говорили – мол, это Муха шарит, а не всякие там.
В тот день, когда хотел сказать, когда увидел крысу в душевой, она под лавочкой сидела. Ох и ржал над Кротом – ты что, подружку себе завел? А потом подумал – и откуда она взялась, интересно. Посмотрел в мою каморку, а там всё, пакеты изгрызенные, дырявые, все