Она поднесла к носу Юргенса кулак и медленно разжала его. В кулаке сверкнуло сине, пронзительно.
И повернулась она, и побежала, и он побежал за ней, тяжело, впечатываясь в хрустящий, хрипящий снег всей своей тяжестью при каждом шаге, припадая на неповоротливые солдатские сапоги, и вещмешок подскакивал и бил его по спине, а там была черствая горбушка, три консервных банки, запасной незаряженный револьвер, похищенный у вражеского солдата маузер, и он видел, как мотается перед ним ее платье-мешок, и как прожигают снег ее узкие сумасшедшие босые ступни, и он подумал, что, может быть, она и есть сама Богородица, и что все в России такое невероятное, сумасшедшее, и Зимняя Война тоже развязана по-дурацки и идет, гремит для дураков, и он понимал, что они бегут к своему обрыву, к пропасти, и на дне пропасти — человек, и надо его немедленно вытащить, спасти, — и, Боже, может, это он сам и есть.
Вы выстрелили в сумасшедшего полководца — и началась Война. Когда это случилось? Ерундовый повод, ветерок, дунувший на тяжелый лед на вершине горы, обратившийся в страшный мощный сель. У полководца было смешное имя, он был немножко не в себе, отдавал воякам странные приказы, и в людских недрах возникло тайное желанье погубить его. Люди никогда не представляют, что гибель одного может повлечь за собою гибель многих. Им кажется — это просто: раз — убили Царя, и выстроено счастье в управляемой по-новому земле; р-раз — убили военачальника, и парализованные, обесчещенные воины роняют сами из рук оружье, падают на колени, обращают залитые слезами лица к призраку мира, маячащему высоко в небесах. Ан нет. Так не бывает. Кровь цепляет, влечет за собой кровь. Смерть обрастает новым снегом смерти, катится ее снежный ком, лепит на себя жизни, тела, крики. Люди могут нацепить на себя старые, Библейские имена. Могут давать своим детям имена новомодные, вычурные, обихаживать свои храмы и кумирни, молясь в них за мир: ты убил, и Война неизбежна.
Как звали того убитого полководца?..
А, заковыристое имя, восточное, натощак не выговоришь. Хо… хомо… забыл.
Говорят, у него, у сумасшедшенького, крыша совсем поехала: называет себя древним каганом, требует, чтобы ему на золотых блюдах жертвоприношенья приносили. Какие?.. Кровавые?.. Ну, да уж не укропчик, не зеленый лучок.
А еще ходят слушки вредные, что у этого спятившего предводителя войск восточных, есть еще и брат, и он в Столице живет, в Армагеддоне самом, и он уж до самого конца спятил, спятил так спятил, лучше не придумаешь, как. Выдает себя за пророка. Выходит на площадь. То в сугроб сядет, ноги скрестив. То вскочит и руки высоко воздымает, будто хочет через Кремлевскую стену перепрыгнуть. Рот разинет — орет!.. так, что уши затыкают люди на высоких этажах, а голуби со стрех в испуге валятся. Иерихонская труба. Проро-ок. Ишь выдумал. И что… он пророчит?..
А, чепуху всякую. Что Армагеддон в огне погибнет. Что Война… конец свой имеет, да только он, один один, знает Тайну Мира.
Эх!.. Хватанул!.. Тайна Мира!.. А что это такое, Тайна Мира, с чем ее едят?.. мне вот она ни за какие деньги, хоть золотом меня обсыпь, не нужна… сдалась она мне, Тайна та… А где… этот несчастный в Армагеддоне восседает?.. Я тут в Армагеддон собираюсь… за колбаской хорошей, за сырком угличским… там всегда, в армагеддонских лавках, свежий сыр угличский, со слезой… Как звать-то бедняжку?.. послушать бы, что брешет… уж больно интересно… как диковинный зверь какой…
А этого еще хлеще прозывают! Не для простого народа имечки эти. Ри… Рифмалиса, что ли… сами ли себе такие нацепляют… или матери безумные дают… ну, если они два безумных брата, знаешь, тут дело такое… наследственное это… неизлечимое… Как его, того, убитого-то, в полководцы допустили?!..
А вот как: он всем говорил, что он древний полководец, что он восстал из гроба, из своих же костей, и завоюет весь мир, все! И, как одурманенные, люди шли за ним и слушались его. А он знай себе валил одно: я подчиню себе весь свет, а потом сделаю всех равными, всех!.. Общее равенство настанет… И не будет ни войн, ни болезней, ни смертей, ни печалей…
Так он говорил?.. М-м… соблазнительно… я бы сам такие речи послушал…
Беда нам, беда, русским людям: слушаем мы ушами, любим мечтами, а решенья решают за нас, там, далеко…
О!.. вспомнил, как убитого звали. Хомоной, вот как.
Да-а. Восток дело тонкое. Без поллитра делать нечего.
…О, это ты!..
Да, это я, дочь моя. Как высветлились, выгорели у тебя волосы. Они стали совсем золотые. Как моя золотая каска. Как лоб святого Николая на темной иконе.
Откуда ты, Отец?!..
Прямо с поля боя. Я пришел к тебе с поля боя, ты перевязала мне рану.
Куда ранили тебя?!.. дай, покажи скорее…
Во тьме барака не было видно ничего, кроме тускло мерцающих из мрака золотистых усов, бороды, выпуклого лба. Глаз пришельца было не видать. Русоголовая девочка быстро, озабоченно встала с досок, на которых бессонно лежала в ночи, наклонилась и рванула собственную юбку. Ветхая ткань с жалким хрустом подалась в крепко сжатых, рвущих кулачках.
Милый!.. о… кровь уже запеклась… нет, идет еще, сочится…
Он протянул руку, неумело обвязанную драной тельняшкой. Она раскутала полосатый грязный лоскут. Чуть повыше локтя пуля прогрызла руку насквозь. Дырка, теперь у тебя будет в теле еще одна отметина, награда Войны. Он вытянул руку, она обмотала разорванной на длинные полосы ветоши юбкой почернелую рану, перед тем смочив тканевой комок снегом, застрявшим под ее спальными досками: в храме, где спали бабы-каторжанки, было не теплей, чем на воле. Легче тебе?.. Легче, дочь. А еще легче и счастливей оттого, что я вижу тебя. Ох, и настрадался я на этой Войне. Измучали меня боями. Вот и нынче. Еле добрел сюда… с облаков…
Есть мир, его скелет — Война. Перед сегодняшним боем мне дали выпить сто граммов спирта. И всем нашим солдатам дали. Ты знаешь, родная, я ведь простой солдат на Зимней этой Войне. Я уже здесь не Царь. Я Царь для тебя… для Матушки… для бедных сестричек твоих… а для других… Нам дали спирт, чтоб мы, мальчишки, опьянели и шли на смерть грудью, вперед, зажмурившись, с винтовкой наперевес, в ужасе и нескончаемом, из глоток, крике опьяненья и безмыслия.
Спирт ударил мне в голову, и мне было все равно, что пули свистели вокруг, косили мальчиков.
Как, Отец?!.. разве ты молодой… разве ты сам — оголец… у тебя же золотые усы, борода… морщины на лбу… я же — младшая дочь твоя…
Милая ты моя!.. ты же не знаешь, что такое Время… Времени же нет, родная. Оно входит одно в другое, как рука в перчатку. Оно смещается, как золотые нимбы у святых на Иконостасе. И-ко-но-стас… Стася… Слушай меня, Стасинька. Я бежал, я сам стрелял сегодня. И что я защищал?!.. Свою убитую давно страну?.. Ее тюрьмы?.. Ее каторги?.. Ее Острова?.. тысячи Островов в ее Северном Белом море без берегов, где томятся тысячи моих подданных, которых я не смог спасти от ужаса, от нашествия, от врага… Защищал Внутреннюю Зимнюю Войну, Войну со своим народом, что веду не я, что ведут те, кто меня убил?!.. В лесах, на горах, в степях — везде страх, везде кровь. И я не защитил. Не смог.
Он опустил тяжелый медный лоб в подставленные ковшом мозолистые руки и заплакал, и стал раскачиваться слепо из стороны в сторону, мерно, обреченно, как маятник.
Отец, не плачь. Отец, ты же не виноват. Нет! Я виноват! Они все говорят, что я виноват! Что это я подставил мою землю! Подвел под монастырь! Они всегда ищут виноватого, люди! Им всегда нужен виновный! А я… могу только драться… только сражаться… я же военный… меня же — Войне — с детства учили…
Как все нынче было?.. расскажи… Ты рассказывай, а я сяду рядом… буду слушать и тихо плакать тоже… я люблю тебя… я люблю тебя…
Он сел на плохо прибитые друг к другу, настеленные на каменные плиты занозистые доски, согнув раненую руку, морщась; она села у его ног, прижавшись к нему плечом, подняв к нему, вверх, личико, так, как собаки поднимают морду к Луне, чтоб завыть, но на ее лице написалось не отчаянье, а чистая, тихая, грациозная радость, и слабый румянец просветил, извлек на свет Божий эту радость, плескавшуюся в серых огромных глазах, в тонких изработанных пальцах, перебиравших бахрому перевязочной ветоши, и он перевел взгляд вниз, на ее ручонки, и увидел, что безымянного на правой руке — не хватает. Охнул. Схватил лапку. Сжал сильно.
Девочка моя!.. как же так… это они тебя… мучали…
Нет, Отец. Это я. Я сама. Говори. Говори лучше.
Через дыры в дощатой крыше храма синело, наливалось кровью рассвета сапфировое ночное небо.
У меня с собою, кроме автомата через плечо, был еще пистолет системы «астра», с коротким стволом, калибра семь, шестьдесят пять. Отличный пистолет, что и говорить. К поясу — не у всех солдат, через одного — были приторочены связки гранат-лимонок. Нас всех, моряков, сняли с северных военных кораблей и отправили в холодных эшелонах на юг, защищать Армагеддон. Армагеддон, древняя Столица. Я вспоминал свой Петербург и плакал, видя белую ночь и себя перед призраком Дворца, обратившим лицо к балкону, где стояла твоя Матушка, вся в белом. А, что об этом… Иное время. Иная Война.