— Господин майор! — вдруг закричал он. — У универмага машут белым флагом!
Казанцев предупредил Карпенко и поднялся во весь рост. Из развалин по соседству вышли еще человек семь. Это были старший лейтенант Ильченко, лейтенант Межирко и пять автоматчиков. Казанцев позвал Плотникова и пленного фельдфебеля. Десятка за три шагов до ворот немец с белым флагом крикнул чисто по-русски: «Осторожно! Мины!».
Пришлось обходить с другой стороны. У въезда во двор стоял танк.
— Это вы радировали? — спросил Ильченко у командира танка.
— Так точно, — ответил командир танка, молоденький лейтенант со жгутиком усов под носом. Выпрыгнул из машины и присоединился к общей группе.
— Предупредите экипаж на всякий случай, — посоветовал Ильченко. — Командиру бригады, полковнику Бурмакову, я уже сообщил. В штабе армии тоже уже знают, наверное.
У входа в подвал стоят двенадцать офицеров. Они остановили Казанцева и его спутников. Немецкий офицер, выходивший к воротам с белым флагом, сказав русским: «Подождите минутку!», исчез в черной щели входа в подвал. Вскоре он вернулся и пригласил двух офицеров, предложив им оружие оставить.
— Оружие нам оставлять незачем, — коротко отрезал Ильченко. — Наш переводчик тоже с нами пойдет.
Немец пожал плечами: «Ничего не поделаешь». Сделал знак, что можно идти.
В подвале было душно, сыро, под ногами шуршала бумага. В нишах и на выступах горели свечи и плошки.
Из переговоров ничего не вышло. Немцы упрямились, ломали комедию и в фарсе искали достойный выход. Особенно усердствовал начальник штаба 6-й немецкой армии генерал-лейтенант Шмидт.
— Ну их к богу в рай, — сказал Казанцев старшему лейтенанту Ильченко. Лицо его в крепком морозном загаре потемнело, улыбнулся насильственно: — Мое дело солдатское. Нехай их другие сватают.
Метрах в шестистах от универмага шел ожесточенный огневой бой. Нити пулевых трасс искрестили всю улицу, будто сшивали черные глыбы развалин в одно целое.
— Людей с места не трогай, а артиллерией и минометами ударь, — приказал Казанцев Карпенко. — Я туда иду зараз.
В батальоне началась как раз атака. Бойцы успели выскочить из укрытий и застряли посреди улицы меж сугробов, прижатые огнем. Иные оборачивались туда, где только что были, и Казанцев видел их мокрые от снега, зачугуневшие под ветерком смерти лица. Особенно один, крупный и грузный, чувствовал себя неуютно. Он хоронился за синеватым козырьком сугроба, хорошо сознавая, должно быть, что виден со всех сторон, как муха на стекле. Пули обгрызали козырек сугроба все ниже, и боец не выдержал, вскочил и тут же завертелся в снежном куреве, поднятом вокруг него пулеметными и автоматными очередями.
В это время за руинами справа что-то закричали, ветер донес:
— Не стрелять! Капитуляция! Не стрелять!..
— Nicht schissen! Nicht schissen!..
Из-за полуобрушенной стены показались трое: длинный и тощий немец-офицер в пилотке с наушниками, немец-солдат с белой тряпкой на палке и плотный русский командир в заячьем треухе и распахнутой желтой дубленке.
— Не стрелять!
— Nicht schissen!..
Из косо обрушенного дома стрелять перестали. В проемах окон и амбразурах замаячили лица.
— Nicht schissen.! — проваливаясь до колена в снег и размахивая белой тряпкой, немец-солдат побежал к этому зданию.
За Волгой вставало накаленное морозом солнце, серебряной глазурью вспыхнул незапятнанный копотью снег, зарозовели подвижные холсты поземки.
Бойцы посреди улицы недоверчиво озирались, начали подниматься, потянулись назад, подбирая по пути убитых и раненых. Принесли и солдата в ватнике. Сквозь пузырившуюся на губах кровь он мычал что-то несвязное. Пороховая синева быстро крыла его опадавшие щеки, фуфайка спереди заметно мокрела, мягко оттопыривалась, из множества дыр на ней светлели клочья ваты. Кто-то нагнулся, чтобы расстегнуть ремень и пуговицы телогрейки. Его остановили:
— Не трогай. Они же разрывными стреляют, гады!
— Он вчера письмо написал матери. Отправить не успел.
— Письмо отправишь ты, — Казанцев зазвал комбата в развалины, просунул руку ему за ремень, притянул к себе. Непослушный и словно разбухший от холода язык с трудом ворочался во рту: — Зачем посылал? Зачем людей сгубил? А своя голова для чего? Три звездочки носишь!.. Так вот! — задышал как после бега, отпустил ремень комбата. — Так и напишешь: загубил, мол, по дурости твоего сына, дорогая мамаша… Когда же ты научишься думать… С кем кончать войну собираешься?..
Стрельба начала стихать повсеместно. В десять утра к универмагу подъехали два черных лимузина и грузовик.
И вот показался высокий худой человек — фельдмаршал Паулюс. Он шел, чуть наклонившись вперед, лицо вялое, козырек фуражки низко надвинут.
Посреди площади немецкие солдаты строились в огромную колонну. Неподалеку от колонны лежал скелет лошади с розоватыми следами мяса на обындевевших ребрах. Меж лошадиных копыт — труп солдата с оторванной ногой. Из колонны кто-то равнодушно, невидяще обернулся на своего главнокомандующего.
Паулюс окинул косым взглядом двор, колонну, обглоданный скелет лошади и труп солдата, закопченные стены развалин. По лицу его пробежала нервная судорога, сильнее запрыгало припухшее правое веко. Он поднял воротник поношенной шинели, сел в глубину подошедшей машины.
С юго-запада в небе в это время показались три транспортных самолета. Ударили зенитки, и один из самолетов, оставляя за собой дымный след, грохнулся за развалинами. Это шла запоздавшая и никого уже не спасавшая помощь: кому могли помочь три самолета, когда требовались эшелоны еды, медикаментов, обмундирования.
* * *
4 февраля на площади Павших борцов состоялся митинг победителей. Стройные ряды солдат, рабочие, не успевшие снять замасленные фуфайки, исхудавшие женщины, дети. Улицы запружены техникой, свежие воронки снарядов и бомб, обгоревшие стены Центрального универмага, разрушенные здания почтамта и Дома книги. У тротуара, заваленного кирпичам стояли деревья, голые, с обрубленными ветвями. Они походи; на памятники бедствия. Под одним из них торчала спинка железной кровати и окостеневшая рука с распяленными пальцами как у роденовского Творца.
Жгучий ветер калит мужественные лица. На трибуне в летней куртке стоит генерал Родимцев, в своей зеленой фронтовой бекеше — Чуйков. Ораторы говорят о победе, боях, которые ждут их впереди. К микрофону подходит Чуйков.
— Все пойдет в дело, матушка. И капустка, и огурчиков побольше. Праздник у нас, понимаешь?
— И-и, бесстыжая морда твоя, — нарочито сурово оттолкнула хозяйка Карпенко. — Матушка! Сынок выискался. — Погрозила пальцем дочурке, сладко жмурившей глаза от мужского тепла и продолжавшей сосать палец.
— Ух ты, тетенька, да не моя! — переменил обращение Карпенко и чертом крутился по горнице, мешал всем одеваться и приводить себя в порядок, пока начальник штаба под смех и шутки не вытолкал его на улицу.
Через час на сельской площади в строю стояла вся дивизия.
Подошел Чуйков с генералами и офицерами, поздравил с присвоением гвардейского звания, оглянулся, шепнул комдиву на ухо:
— Ты все части построил?
— Все, Василий Иванович.
— Маловато людей…
— Маловато, — комдив поднял руку, смахнул с ресниц выбитую ветром слезу. — Зато гвардия, товарищ генерал.
Родился я в 1925 году в степном хуторе Воронежской области, в двадцати километрах от Дона. Война застала меня в совхозе. Работал там слесарем и молотобойцем в МТС.
Многое из того, что вошло в повесть, видел и пережил сам. Видел конницу нашу, сыпавшуюся с бугра и уходившую через бугор. Видел, как пришли немцы и что делали они. Видел несколько, раз, как гнали наших пленных. Зрелище, потрясающее по жестокости и бесчеловечности. И как непохоже было обращение наших людей с пленными. Особенно с итальянцами, румынами, венграми. Нередко шли они зимой 1942/43 года без всякого конвоя, имея на руках бумажку с указанием пункта сбора. В пути еду, тепло, иногда и одежду получали они от людей, которых совсем недавно они жестоко обижали, заставляли страдать.
Главное, что бросалось в глаза, — особое, любовно-бережное отношение людей к своему краю, власти, жизни.
3 января 1943 года я стал солдатом, танкистом. Фронт, служба в армии до 1950 года, потом университет, преподавательская работа…
И только через двадцать лет вернулся я к воспоминаниям юности, к тяжелым дням войны. Снова и снова приезжал я на свою родину, на Дон. Много исходил пешком. Побывал в Галиевке, Монастырщине, Сухом Донце, Арбузовке, Филоново, Гадючье (ныне Свобода), Осетровке, Верхнем и Нижнем Мамонах и многих других хуторах, станицах, селах. Бродил вдоль Дона по лесам, по степям, взбирался на курганы и подолгу сидел на них, глядя на подвижные маревные дали, и на все смотрел глазами солдата-окопника 1942 года.