Смотрю на комиссара. Он соглашается с матросами. Люди полны решимости. Будь, что будет! [221]
Расширяем отверстие. Лицо ласкает свежий ветер. Как свободно дышится! Даже в груди закололо, и голова кружится.
Выход готов. На минуту присаживаемся, чтобы набраться сил. Я выбираюсь первым. Стою на железнодорожном полотне, стиснув в руках автомат. Выползают из пещеры другие бойцы. Осматриваюсь. Поджидаю, пока выйдут все.
По обеим сторонам насыпи — густые заросли кустарника. Оглядываю их.
И вдруг прямо перед собой вижу, как из листвы высовывается ствол крупнокалиберного пулемета.
Я не успел выстрелить, не успел крикнуть. Все потонуло в треске и грохоте. С горы над тоннелем летят в нас гранаты.
Взрывом меня бросило под откос.
Глава XXVI. Страшнее смерти
Конца этой трагедии я не видел. Сознание вернулось, когда в лицо плеснули холодной водой. Не сразу открыл глаза. Помню, поразила меня тишина. Нет грохота боя, не слышно оглушающего воя снарядов, рева моторов.
И в этой тишине, как будто издалека, услышал вдруг соловьиное пение. Оно приближалось, нарастая, и вот уже захватило всего, и я снова ощутил себя в той далекой июньской ночи, и вместе с соловьями в сознание ворвалось грозное и властное: «Боевая тревога!».
— Тревога! — крикнул я и сам не узнал своего голоса — охрипшего, глухого.
— Тихо, друг, — сказал кто-то у самого лица. — Тревога кончилась.
Открываю глаза, приподнимаюсь. И вижу: лежат вокруг люди в изорванных гимнастерках, тельняшках. А за ними — серо-зеленые фигуры с автоматами.
И сразу понял: мы в плену…
Кто не испытал этого сам, тому трудно понять состояние человека, очутившегося в таком положении. Это было страшнее смерти… [222]
А соловьи продолжали неистовствовать… Они будто старались перекричать друг друга в своем птичьем соревновании.
И снова вспомнилась июньская ночь сорок первого года. Тогда вот так же пели соловьи…
Тогда было начало… А сейчас? Неужели конец?
Эти слова я невольно проговорил вслух.
Матрос Паша Данчук, оказавшийся рядом, услышал меня и сказал:
— Погоди, старшина, умереть никогда не поздно.
У меня шумит в голове. Стискиваю виски руками.
Паша подвигается ко мне:
— Очень больно, товарищ старшина?
— Пройдет. Ты лучше расскажи, что произошло.
— Сейчас все расскажу. Только наперед прошу: держи себя в руках. Мы вот договорились быть всем вместе и при первой возможности бежать в горы, к партизанам. Тогда снова все услышат о железняковцах.
Паша говорит вполголоса. Матросы, чтобы слышать его, подползают поближе.
Оказывается, это он спас меня от смерти. Фашисты пристреливали на месте командиров, но Паша незаметно для них снял с меня фланелевку со старшинскими нашивками и надел солдатскую гимнастерку. Вначале я был даже недоволен им, но потом согласился: умереть мы всегда успеем.
Из его рассказа я узнал, что большинство ребят, которые вышли со мной из тоннеля, погибло. Оставшиеся в живых вернулись в тоннель, но там уже шла стрельба: немцы проникли с противоположной стороны. Бой длился недолго. Кто не был убит, того живьем схватили гитлеровцы и их наймиты — полицаи.
Раненый комиссар с трудом дополз до штабеля со взрывчаткой, уже чиркнул было спичкой, чтобы поджечь шнур, но его тут же застрелили. Полковой комиссар Петр Агафонович Порозов до последнего дыхания оставался настоящим большевиком — смелым, несгибаемым. Именно поэтому и непобедима наша ленинская партия, что такие люди составляют ее костяк.
К берегу Черной речки небольшими группами сгоняли понурых, еле волочащих ноги людей. Нас набралось [223] человек двести. Люди перевязывали друг другу раны, пили, наполняли водой фляги.
Но вот немцы забегали, послышались команды, ругань, лай сторожевых собак. Нас подняли, построили в колонну и повели. Справа и слева — автоматчики с овчарками на поводу.
Вышли на пригорок. Взору открылся Севастополь. Весь в дымящихся руинах. Матросы замедляют шаг. Мы прощаемся с родным городом.
— Запомните, ребята, на всю жизнь…
Я не договорил. Подбежавший полицай стеганул нагайкой по спине.
— Не задерживаться! Марш, марш!
Вышли к Симферопольскому шоссе, но сразу же свернули с него. Из передних рядов немцы и полицаи выгнали несколько человек, дали им лопаты и заставили углублять воронки от бомб. Мы поняли — здесь наши могилы.
Обнимаем друг друга. Что ж, не впервые смотреть смерти в глаза. Впереди меня красноармеец. Здоровый, крепкий, настоящий богатырь! Поворачивается ко мне. В глазах гнев и удивление:
— Что ж это такое? Они не имеют права без суда. Мы ведь пленные…
— У зверей звериный закон. Их не образумишь. Давай лучше познакомимся и умрем друзьями. Меня зовут Николаем.
— А меня Петром. Дай руку!
Фашисты чего-то выжидают. Хотят, видно, помучить. Ждут, что мы на колени падем. Не дождетесь, гады.
Сбоку от меня краснофлотец свернул цигарку и закурил. Самокрутка вспыхивает, потрескивает: наверно, махорка в матросском кармане смешалась с порохом. Моряк повернулся ко мне. Лицо знакомое: встречались на передовой, он из 7-й бригады морской пехоты.
— Дай, браток, разок затянуться, — прошу его.
Он протягивает цигарку. Раза два глотнув терпкий дым, возвращаю матросу самокрутку. Он передает ее другому, и пошла она от бойца к бойцу…
Мучительно долго тянется время. Вдруг ребята, копавшие ямы, бросили лопаты в конвойных и кинулись [224] в стороны. Но слишком отчаянной была эта попытка: всех их догнали пули фашистских автоматов. Потом автоматы направили на нас. В толпу пленных ударили струи свинца. Впереди меня падали люди.
Петр крикнул:
— Ложись, старшина!
И сам схватил меня, повалил на землю. А когда кончилась стрельба, я увидел, что мой товарищ мертв. Падая, он прикрыл меня своим телом, а сам погиб. Видно, судьбой мне были уготованы другие испытания…
Все, кто уцелел, снова стоят плечом к плечу. А немцы засуетились, вытянулись в струнку. Подъехала черная легковая машина. К ней подбежал офицер, услужливо открыл дверцу. Вышел генерал, выслушал рапорт офицера, безразличным взглядом окинул пленных, что-то сказал переводчику. Тот обратился к толпе:
— Хотя вы все и заслуживаете лютой смерти, немецкое командование дарует вам жизнь.
Генерал сел в машину и уехал. А нас стали сортировать: здоровым приказали отойти вправо, раненым — налево. Все, кто мог двигаться, оказались на правой стороне. Налево никто не пошел. На месте осталось лежать с полсотни убитых и тяжелораненых. Фашисты обходили толпу и силой вытягивали тех, кто еле стоял на ногах. Из друзей моих забрали комендора Сашу Топоркова, которому пуля попала в живот. Как ни прятали мы его, переводчик заметил и выдал. Саша горько улыбнулся и вышел из строя. Сил у него хватило всего на несколько шагов. Он упал навзничь. Здесь же его и пристрелили.
Я взял за руки Митю Колотая и Пашу Данчука:
— Мы должны выжить, чтобы за все рассчитаться. Да, надо выжить. Вопреки всему. Ярость к врагам, жажда мести — вот, чем мы теперь живем.
Нас выгнали на дорогу позади не стихали выстрелы: гитлеровцы добивали раненых. Нас нагнала другая колонна пленных. Сотни изнуренных, отчаявшихся людей. Мы вливаемся в этот скорбный поток, растворяемся в нем. Друзья поддерживают меня под руки я очень слаб — и увлекают подальше от последних рядов. Конвойные спешат, подгоняют. У кого [225] не хватает сил, кто отстает, тот навсегда остается в степи с простреленной головой.
Вечером под Бахчисараем приказали лечь на землю. Предупредили: кто поднимет голову, будет расстрелян…
Я не буду описывать всех подробностей фашистского плена. Об этом уже много писалось. Везде было одно — надругательство над человеческим достоинством, истязания, голод и смерть, смерть на каждом шагу, в любой час дня и ночи. Многие не выдерживали, опускались. Но большинство и в плену оставалось советскими гражданами и бойцами.
И я и мои товарищи жили мыслью о побеге. В Симферополе сделал первую попытку. Большую группу пленных заставили копать могилы для убитых немцев. Разрешили несколько минут отдохнуть. Я прилег под кустом и увидел заросшую бурьяном канаву. Мгновенно созрел план. Забрался поглубже, сверху засыпал себя опавшей листвой. Конвойные не заметили моего исчезновения: днем они расстреляли нескольких пленных и, видимо, сбились со счета.
Ночью я вышел из своего убежища. Но ушел недалеко. Выследили полицаи…
Никогда не думал, что так живуч человек. Меня били ногами, топтали, здорового места на теле не осталось. И все-таки выжил. На мое счастье, полицаи приволокли меня не в немецкую, а в находившуюся поблизости румынскую часть. Румыны редко расстреливали пленных, предоставляя это гитлеровцам. Подержав три дня и даже подлечив немного, они передали меня в немецкую комендатуру. Здесь разговор был короток: втиснули в подвал, битком набитый людьми, а потом погнали в Керчь.