— Из Долгого Моха. «Опель» с фрицами распатронили, — ответил разведчик Василий Козлов. — А эти — новички, из окруженцев. Последних добираем. Что в лагере слышно?
— Да все по-старому. Маслозавод еще один раскурочили… Да! Ребята «мессершмитт» сбили над Красницей! Здорово получилось. Истребитель летел почти на бреющем, и Покатило попросил Аксеныча: дозволь пугну. Разрешаю, говорит, ежели собьешь. Шутит, конечно. И что ты думаешь? Дал Покатило очередь и сбил-таки, шельмец, «мессера»! Быховские летчики сразу начали облетать наш лес, и капитан сообразил. Эта операция, говорит, поценней взрыва нескольких цистерн. Представляешь, сколько бензина немцы на облет леса даром потратят?
— А в остальном, небритая маркиза, все хорошо… Куревом не богат?
— На фронте как?
— Неважно. В нашей сводке «ожесточенные бои», а немцы вопят, будто новые города на юге взяли, на Курском направлении жмут…
— Колесникову с «губы» не освободили еще? — вскользь, с рассеянным видом спросил Козлов, нервно скручивая цигарку обкуренными пальцами. Они у него совсем желтые, почти коричневые.
— Не знаю… — Я ответил ему неохотно, недружелюбно. Мы, десантники, не простили Козлову то дело с Надей.
Козлов хмуро прикурил и ушел за подводами. Козлов строен, плечист, одет сегодня в щегольскую форму эсэсовского офицера. Парень он гордый, самолюбивый, внешне холодный и замкнутый, а загорается как порох. Из него вышел бы хороший разведчик, кабы не его безрассудная, надрывная и натужная отвага. От неуверенности в себе это у него, что ли?
По дороге из лагеря катил на велосипеде Богомаз. Зелено-коричневая ковбойка, серые бриджи… Поравнявшись со мной, затормозил ногой.
— А правду говорят, Илья Петрович, что вы от нас уйти собираетесь, собственный отряд опять сколотить хотите? — спросил я, чувствуя, как сжимается у меня горло: так не хотелось мне расставаться с Богомазом.
— Нелегко мне уйти, — ответил, мрачнея, Богомаз. — Совесть, брат, не позволяет. Бросить все, признать себя побежденным. Дело тут не в самолюбии; наш долг, долг коммунистов отряда, установить партийный контроль. Но как это сделать, когда командир против контроля. Не могут же наши большевики уходить от командира в подполье, действовать за его спиной. Заколдованный круг… Полевой говорил о контроле на каждом совещании командиров отрядов и все впустую: капитан перестал созывать такие совещания, обрушился на «митинговщину», полагается только на приказ.
Богомаз поглядел на ястреба, парившего над Городищем.
— Да и как я уйду из отряда, — заговорил снова Богомаз, — ведь без радиостанции мы, подпольщики, не сможем быть полезными фронту! Нет, не за то берется Самсонов. Эх, какие дела делать можно! Ты погляди, что Полевой делает — группы самообороны в не занятых немцами деревнях, а в занятых подпольные патриотические группы! Аксеныч выдвинул идею партизанских старост. Полевой мечтает типографию наладить, свою газету партизанскую, партизанский суд учредить… Да вот уперся Самсонов… Меня в отрыве от коллектива обвиняет!.. Ну, об этом мы еще поговорим. Помни, на вас, десантников-москвичей, я крепко надеюсь. Боков целиком согласен со мной… Кстати, это ведь ты бандитов расстрелял?
— Мы с Баламутом.
— Ловко! А ведь я узнал о них еще в Могилеве. Гестапо посылает сейчас в подлесные районы под видом партизан группы предателей истреблять окруженцев-приймаков, беглых военнопленных, обижать народ, чтобы подорвать его доверие к нам. А попав в отряд, эта шайка могла бы погубить нас. Ну, до встречи!
«Жаль, редко удается поговорить с Богомазом, — думаю я, провожая его глазами. — В разных сменах работаем: я ночью, он днем. И чего они не ладят? Вот бы его комиссаром Самсонов назначил! Только зря он капитаном так не доволен — Самсонов без советчиков и контролеров вон как развернулся!»
Мне очень хотелось поговорить с Богомазом о Наде. Но я не имел права это сделать: Самсонов объявил наше собраннее закрытым, секретным.
Следом за Богомазом из лагеря вышли подрывники Барашкова. Мне скучно на посту, и я спрашиваю товарища…
— Что, Коля, слыхать о Тарелкине? Не забыл нашего бургомистра?..
Разлука ты, разлука,
Чужая сторона!..
— Да говорят, в Пропойск давно мотанул, — ответил Николай. — Заколотил дом и удрал. Там из всякой недобитой сволочи полицию формируют…
«Аллея смерти» опустела. Солнце ползет выше. Лес дремлет. Пушистым комком, вспыхнув на солнце, проносится над дорогой крохотная пташка. На старой березе играет юркая белка. Трассирующей пулей пролетает шмель. Гулко закуковала где-то у Горбатого моста кукушка, щедро обещая мне многие лета. А другие птицы приумолкли, уже отпели свое, прошел июнь — пора птичьих концертов.
Никто нас не разлучит,
Лишь мать сыра земля…
Со стороны лагеря идут трое: Кухарченко, Гущин и между ними — Надя Колесникова.
«Странно, — думаю я, — ведь Самсонов посадил Надю позавчера на гауптвахту — в особый шалаш — после того, как ее привезли из Александрова. Помирились, значит, — решаю я. — Ну и слава богу!»
Гущин хмур, сосредоточен. Кухарченко и Надя улыбаются, о чем-то говорят меж собой. На Надиных щеках играет прежний румянец, глаза сияют, из-под синего берета непослушно выбивается выгоревший светло-каштановый чуб. Вновь пышен он и лих…
Я вышел на дорогу. Надя улыбнулась мне своей прежней радостной, немного смущенной и виноватой улыбкой. Как всегда, когда она улыбалась, чуть вздернутый нос ее смешно морщился. Она хотела что-то сказать, но в эту секунду Кухарченко отступил на шаг, рука его метнулась к кобуре на боку. Черное дуло пистолета… Выстрел! Еще выстрел!.. Кухарченко в упор дважды выстрелил в Надин затылок…
Глаза Нади широко раскрылись, улыбка застыла на губах. Она упала лицом вниз, глухо стукнулась о землю.
И как при слепящей вспышке молнии я увидел черные березы под белым небом…
Эхо выстрелов прокатилось по лесу, замерло. И неумолчно, все громче, все нестерпимее грохотало у меня в голове.
Надин берет соскользнул с головы. Растрепанный чуб рыжел, набрякая, мокро блестел на солнце.
Все онемело во мне. Я утратил способность думать, понимать, слышать. Я мог только смотреть на то, что лежало передо мной посреди дороги. И я смотрел, видел, но не понимал.
Кухарченко нагнулся и рывком перевернул Надю лицом кверху. Неживые, погасшие глаза стеклянно, чуть удивленно смотрели на безоблачное июньское небо.
— Марш в лагерь! — донесся до меня из какой-то страшной дали голос Кухарченко. — И не болтать! Тебя недаром сюда поставили, ты десантник! Видишь, что бывает за невыполнение приказов? Возьми пару лопат у Блатова и живо вертайся…
Слова эти вывели меня из оцепенения. Я попятился от Кухарченко, повернулся и со всех ног бросился в лагерь.
Жизнь в лагере шла своим чередом: никто, казалось, не обратил внимания на выстрелы. Почти все толпились на кухне. По лагерю плыл запах жареного лука. Баламут играл на гармони и пел свою любимую: «А молодость не вернется, не вернется вона…»
— Лопаты… лопаты где? — спросил я у минеров-десантников.
— Лопаты-то? — усмехнулись они. — Да наши за лагерем ямы роют — доктор приказал, а то братва все подходы к лагерю заминировала…
Когда я возвращался с лопатой, то почувствовал на себе чей-то тяжелый взгляд. Странно вытянувшись, одеревенев, смотрел на меня, на лопату Василий Козлов. И вид у него был такой, словно все вокруг него рушилось и погибало навсегда…
Кухарченко вывернул Надины карманы.
— Во дура! — сказал он, раскрыв сплющенную коробку из-под спичек. — Глянь-ка, какую дрянь она в карманах таскала!
В коробке лежал золотисто-зеленый жук. Июньский жук-бронзовик. И книжка. Простреленный томик Шиллера…
Кухарченко закинул книжку и коробку с жуком в кусты, сунул в карман круглое Надино зеркальце.
Плюнув на руки, Кухарченко крякнул и на целый штык вогнал лопату в землю, посреди отцветших ландышей, ромашек и лиловых колокольчиков, из которых совсем недавно плела себе Надя венок. Мы вырыли яму в «аллее смерти», метрах в ста от лагеря на Городище, в двух-трех шагах от дороги, на левой ее стороне, под черной ольхой.
Кухарченко и Гущин ушли. Они взяли с собой хромовые Надины сапожки с косо сбитыми каблучками.
Я наклонился над Надей, посмотрел в последний раз ей в лицо. И отпрянул в страхе: что-то живое мелькнуло в ее глазах! Это было только мое отражение в недвижных зрачках, расширенных и черных. Я попробовал закрыть холодные веки и не мог.
Я стряхнул пыль с затоптанного берета, накрыл им Надино лицо и стал засыпать лесную могилу… Выбирая землю помягче, растирая ладонями сухие комки, отбрасывая камешки. А потом, повинуясь вдруг внезапно безотчетному порыву, осторожно отрезал финкой короткую, выгоревшую светло-каштановую прядь и спрятал ее в нагрудный карман. Влажные виски Нади уже остыли.