Тетрадь вторая
ИЮЛЬ
1
Партизану, убеждал я себя, некогда оглядываться назад, он должен смотреть только вперед. Мы живем с невероятным ускорением. Непредвиденные события сменяются с головокружительной быстротой. Мы живем, в минуту втиснув час, в час — сутки. За один день партизан подчас переживает больше, чем за месяцы мирной жизни. В вихревой лихорадке, в горячке и сумятице партизанской страды некогда думать, размышлять. Дел столько — самых важных, опасных для жизни дел, — что не хватает времени осмыслить, понять эти дела. Свое будущее партизан измеряет часами, минутами, и только это будущее — очередная боевая операция — властно приковывает все его внимание. Старые впечатления быстро стираются новыми. Жизнь мчится вперед стремительным колесом, спицы в этом колесе мелькают с такой скоростью, что по отдельности их нельзя различить, и позади остается раздавленное и искалеченное, и свежие брызги быстро покрываются пылью новых переживаний.
Надя, милая, хорошая Надя!.. Я оглушен, ничего не могу понять и не хочу, боюсь думать о тебе, о могиле под черной ольхой, пытаюсь убедить себя, что партизану некогда оглядываться назад. Но это очень трудно, когда другие думают, оглядываются, смотрят правде в лицо… Вот вчера, например…
Тяжело нагруженные продовольствием подводы медленно втягивались в лес. Услышав громкий хохот у передней телеги, я нагнал товарищей. Богданов рассказывал, видать, что-то очень смешное. Все, кроме Щелкунова, надрывали животы. Только Длинный, мрачно помахивая вожжами на передке, казалось, не слушал Богданова.
— Так и сказанула твоя зазноба? — провизжал, захлебываясь, Баламут.
— Так и сказала, — отвечал Богданов. — А вот Витька тоже наверняка девство бережет!
Это неожиданное замечание застало меня врасплох. Все же я скорчил лицемерную мину и ухмыльнулся загадочно и многозначительно. Но тут ко мне обернулся резко Щелкунов.
— А ты отвечай! — сказал он гневно, трясущимися губами. — Невинный ты или нет? Отвечай!
Он смотрел на меня какими-то новыми, повзрослевшими глазами.
— Что ты пристал? — удивился я.
— Отвечай! — яростно крикнул Щелкунов, швыряя вожжи и подскакивая ко мне.
Я растерянно молчал, чувствуя, как горят щеки, а он сыпал скороговоркой:
— Эх ты!.. И я тоже неделю назад никогда не признался бы. Честности, смелости не хватает! А все дружки-приятели… Как же! Зазорное это дело. А вот как Васька Козлов — это не зазорно, это геройство!.. Надю забыли! Это же всем нам наука!.. И ты, Богданов, со своей брехней!.. Чем хвастаетесь? И я хвастался! Нечем было, так врал, выдумывал… А с этого все и начинается…
Он размахнулся, огрел кнутом ни в чем не повинную конягу. Мы огорошенно переглядывались. Богданов застыл с раскрытым ртом.
— А Длинный прав, ребята, — без улыбки проговорил вейновец Жариков, глядя вслед уносившейся подводе. — Скотская привычка у нас. И над чем смеемся?.. И насчет Нади прав Щелкунов. Больно скоры мы на суд и расправу. Надо разобраться…
— Нечего разбираться! — хмуро отрезал Богданов, — Не нашего это ума дело… И о чем шум? Не за здраво живешь кокнули — невыполнение приказа, обман командира, самовольный уход с поста…
— Так затравили же девку!
— Цыц!
Я был сердит на Щелкунова — не потому, что он поставил меня в дурацкое положение и накричал на меня. Нет, он снова заставил меня вспомнить Надю, заставил думать о ней. И как не думать, когда запоет кто-нибудь: «И в какой стороне я не буду…» Или потянет от костра любимым Надиным ольховым дымком…
«Честности, смелости не хватает», — сказал Щелкунов. «Не нашего ума дело», — сказал Богданов. Я уже перестал спрашивать себя — трус ли я: в группе, в отряде никто теперь не считает меня хлюпиком, но неужели у меня не хватает того самого мужества, той нравственной силы, о которой говорил Богомаз? Меня оглушили, контузили те два выстрела в «аллее смерти»… И почему-то чаще всего нежеланно и непрошено вспыхивает в памяти ранящее воспоминание: простреленный томик Шиллера и мертвый июньский жук-бронзовик. Вся жизнь у жука — один только июнь. И Надина короткая и красивая партизанская жизнь длилась один только июнь…
.. Николай Барашков вновь стал героем дня. На этот раз он не ушел, как всегда после минирования, предоставляя разведчикам выяснить результаты работы минеров, а остался со шнуром-«удочкой» на шоссе севернее Сельца-Холопеева. Наш рыбак пропустил на рассвете несколько крестьянских подвод, санитарный фургон с красным крестом на борту, невзрачную «БМВ» и колонну пустых грузовиков и дернул шнур под «хорьхом», соблазнившись внушительным видом лакированного черного лимузина с генеральским штандартом на крыле.
В тот день Николаю явно сопутствовала удача: «дергалка» не оборвалась, чека не застряла, взрыватель не подвел. Оглушительно сдетонировала щедрая порция тринитротолуола под колесами «хорьха», из-под земли ударила молния, вспоров брюхо лимузина, расплавляя и корежа металл. Генерал германской армии, на свою беду кативший из Могилева в Гомель в этом «хорьхе», ничего не оставил ни для гроба, ни для урны. Впрочем, на деревьях за кюветом еще долго висели заброшенные туда взрывной волной клочья добротного генеральского мундира.
Барашков удостоился личной похвалы капитана Самсонова: «Вот как воюют мои десантники! Берите с них пример!..» Капитан немедленно представил героя к ордену, сообщил о подвиге в Москву. Борька-комиссар обещал написать оду в его честь.
Писарь Колька Таранов чернильным карандашом внес новую запись в «журнал боевых действий», в котором он, следуя примеру бывшего писаря Борьки-комиссара, делал такие записи: «Убито фрицев (или фашистских мерзавцев)……15 штук, сволочей-полицейских….21 штука…» Отрядный повар, не ограничиваясь обещаниями и посулами, преподнес знатному диверсанту кружку легкого и пенящегося парного молока и доверху наполненный котелок сочной жареной свинины со штабной сковороды, и даже сам Кухарченко милостиво похлопал счастливчика, пылавшего румянцем смущения, как равного, по плечу.
— Жалко, меня с вами не было, — горестно вздохнул Лешка-атаман. — Надо было машину живьем брать. А какие, верно, у этого генерала часы были, какая зажигалка!.. Прима! Золотой небось портсигар!..
Все рассмеялись вокруг — решили, шутит Кухарченко. А он, по-моему, вовсе и не думал шутить.
Три Николая-подрывника: Барашков, Сазонов и Шорин — эти великие скромники — выглядели именинниками. Нам же, десантникам в боевой группе, нечем было похвастаться. В день большой диверсии мы участвовали в общеотрядной засаде, которой впервые руководил лично Самсонов. Своим командным пунктом капитан избрал глубокую яму на расстоянии гранатного броска от шоссе. У самой обочины, как всегда, цепью залегла боевая группа во главе с Кухарченко. Капитан предупредил, что сигналом к отходу явится продолжительный свист. Насчет свиста можно было не беспокоиться — командир отобрал у меня свисток майора Генриха Заала. Свисток мне очень нравился костяной, на витом зеленом шнуре, похожем на аксельбант.
По натужному гулу дизелей на подъеме стало ясно — машины шли не порожняком. Первую очередь, свалив водителя головной машины, дал Кухарченко. У головной машины разорвало бензобак, она вмиг превратилась в костер. Семитонные трехосные грузовики сбились в тесный ряд, горела залитая бензином земля, и клубы искристого черного дыма заволокли шоссе. Азартную шумиху засады просверлил вдруг резкий, переливчатый свист, надсадный, переворачивающий душу, как вой сирены.
Партизаны огляделись в тревожном недоумении. Стоило одному молодцу попятиться раком, подалась назад и вся цепь. Первым вскочил и побежал на получетвереньках, маяча задом, Виктор Токарев, заместитель Кухарченко, а за ним подхватились и со всех ног напролом кинулись в лес остальные. Сигнал о незримой опасности оказался страшнее сопротивления попавшегося в ловушку врага: страх перед неизвестным сильнее страха перед очевидным. Вместо того чтобы завершить удачную засаду полным уничтожением всего живого и ценного в автоколонне и сбором трофеев, мы поспешно и не очень организованно покинули место засады.
Убегая, я оглянулся: на «бюссинге» сгорел брезентовый тент и железные дуги над кузовом торчали как ребра…
На шоссе уже стрекотали немцы, когда я нагнал командира.
Самсонов стоял подбоченившись и холодными как льдинки глазами, поджав губы, смотрел на обступивших его взбудораженных партизан. Только на скулах его ходили желваки и рдели два ярких пятна — они всегда проступают у него в минуты возбуждения. Капитана забрасывали вопросами, допытывались о причинах внезапного отхода. Причин не было. А если и были, то партизаны о них не узнали: капитан Самсонов не отчитывался перед подчиненными.