Все устремлялось на перрон. Площадь пустела… На ней становилось так тихо, что было слышно, как хрумкают сено и овес понурые лошади.
Проходил час.
Паровозный гудок выдавливал из толпы последний протяжный стон.
А потом часами ползли по станционной улице безмолвные, осиротевшие телеги.
Когда провожали грязнушкинских, конюх Степан, прихватив с собой поллитровку, с утра подался на станцию. Опираясь на трость, подпрыгивая на здоровой ноге, он, как ушибленный воробей, скакал от одной подводы к другой, залихватски хлопал новобранцев по плечам, выпивал водки и лез целоваться.
К полудню он сел на одном месте и жаловался, едва ворочая языком:
— Эх, братцы родимые! Неужто усидел бы я в этом проклятом тылу, кабы — язвить ее в душу! — не распроклятая нога, а? Ить — свята икона! — у меня сызмалетства характер боевой, можно сказать — геройский! Разе здеся мое место? И должность моя небронированная: только бы и оказать себя перед людями! Да, судьба — холява… Выпьем, братцы, слеза душит… — Степан размазывал слезы грязной рукой и заливался навзрыд: — Кости свои хочу положить за Расею!..
И только недели через три затихла мобилизация.
Все чаще останавливались на Купавиной воинские эшелоны.
Вот это — другое дело! Никакого тебе беспорядка. Настоящие красноармейцы, настоящие командиры ехали. На этих можно надеяться.
Но когда я приходил домой и слушал радио, становилось опять тоскливо: наши все отступали и отступали.
И снова тянуло на вокзал, чтобы еще и еще посмотреть, что идут эшелоны на фронт.
А фронт был далеко.
И мы, купавинцы, толком про него ничего не знали. Слышали только по радио: отступают наши на заранее подготовленные позиции. Говорили еще, что немцы не сошлись с главными нашими силами.
Может быть, и вправду там, на западе, загодя сделали эти позиции, нарыли окопы да построили укрепления до самой Москвы. А где были раньше главные силы и откуда они шли на немцев, того и вовсе не знали.
«Сталин знает…»
Только война катилась перед нашими глазами пока в одну сторону: через Урал в Россию.
И новобранцев туда.
И эшелоны воинские туда.
Первый раз в жизни увидели целую эскадрилью самолетов — и она туда же.
А оттуда — ничего.
Каждый день ждали из-за Урала поездов. Прямо от людей хотели узнать: какая же она все-таки, война.
Купавина стала людной. Не только станционные собирались на вокзале. Приходили из деревень: кто в надежде своего увидеть, когда на фронт повезут, кто на станционный базар, кто просто — за рассказами.
А война явилась по-своему.
Километрах в пяти от Купавиной, на берегу Исети, в которую впадала наша Каменушка, построили перед самой войной дом отдыха «Металлург». Кто ехал туда отдыхать, сходил с поезда в Купавиной, а тут его ждал автобус.
В тот день на станцию подали сразу несколько автобусов и даже машину «Скорой помощи». Сразу все поняли: неспроста это.
Сначала попробовали расспросить обо всем шоферов, но толку добиться не могли.
Под вечер вся Купавина сошлась на вокзале.
И вот прибыл санитарный поезд.
Запыленный, с проклеенными бумажными полосами окнами, с большими красными крестами на боках, остановился он тихонько посреди безмолвного, запруженного людьми перрона. Даже паровоз не свистнул.
Только милиционер легонько отталкивал передних, негромко просил отойти «граждан» от вагонов к решетке станционного сада. Но его не слушали. Потому что был он наш, купавинский, а многим еще и родня, и никто его не боялся.
Из вагона в середине состава вышел высокий военный с двумя шпалами на петлицах. К нему со всего поезда сбегались санитарки, что-то спрашивали и убегали к своим вагонам.
Тут уж милиционер заорал на людей, как на чужих. А нас — ребятню — так прямо за ворот начал брать. Пришлось подчиниться.
И тогда показались первые носилки.
Сгружали их осторожно. Сначала поставили в тамбуре на пол. Стоявшие на перроне приняли их на плечи, потихоньку выдвинули, так же взяли другой конец, опустили после этого на землю и только потом, перехватившись, понесли, как положено.
Откуда-то из толпы полоснул бабий вой и сразу оборвался. Так и началось… Сколько ни было баб на перроне — все за платки взялись. И девки тоже, как будто и они что-то понимают.
Раненые лежали, будто неживые, потому что не шевелились даже. И только редко-редко кто из них поворачивал голову, и тогда все видели открытые глаза: усталые или взволнованные, но одинаково ни к кому не обращенные и обращенные ко всем сразу.
Я не чувствовал, как меня толкают, а только смотрел на каждого бойца, стараясь угадать, куда его ранило. Но раненых закрыли одеялами, и отгадать можно было только тогда, когда виднелась перевязанная голова или забинтованные, толстые, как бревна, руки и ноги.
Уже загустела темнота, и вдоль перрона зажглись на столбах редкие мутные лампочки, а по немой людской просеке несли и несли носилки с покалеченными людскими жизнями.
…С грохотом влетел на станцию тяжелый воинский эшелон с орудиями. С лязгом затормозил и остановился на втором пути, за санитарным.
Из-под вагонов полезли на перрон солдаты, совсем не похожие на первых, из тех воинских частей, которые промахнули через Купавину в первые дни войны. Гимнастерки на солдатах висели мешками, словно с чужого плеча, да и затянуты они были ремнями не настоящими, а брезентовыми, одеты не в сапоги, а в ботинки с обмотками. С котелками и ведрами в руках они останавливались перед носилками, словно боялись перебежать им дорогу.
Серая тень пала на их лица, ставшие сразу напряженными. С застывшей во взглядах тревогой провожали они каждые носилки, будто под грубыми суконными одеялами скрыты были их собственные судьбы, по-страшному разные и одинаково тяжелые.
Так без кипятка и вернулись они в свои вагоны.
А когда свистнул паровоз и дернул состав, стащили со стриженых голов пилотки…
Другое время наступило для Купавиной.
В старый, заросший полынью железнодорожный тупик, где и рельсы-то давным-давно заржавели, затолкнули строительный поезд. Сошли с платформы тракторы и экскаваторы, переворотили за станцией огороды, уже затяжелевшие урожаем, стали насыпать новое полотно: к десяти старым путям прибавлять еще десять.
Никогда еще на Купавиной не было так тесно от поездов и людей. День и ночь гудел, шевелился вокзал. Теперь эшелоны шли напроход редко. Их скапливалось на станции по три, четыре, пять! Навстречу им ползли санитарные поезда, составы с машинами и станками, по нескольку дней ожидали отправки эшелоны с беженцами.
Солдаты, небритые, грязные, помятые, голодные, бегали по домам, выменивая на белье и мыло хлеб с картошкой. Счастливцам удавалось доставать водку. И тогда, подвеселевшие, на время заглушившие в себе тягостное ожидание встречи с войной, они становились простыми парнями с чистыми и добрыми глазами, улыбчивыми и доверчивыми. Они храбрели даже в разговорах о фронте, о котором сами ничего не знали. Им нравились все девчонки. Солдаты бойчились, хвастались, чтобы завоевать их симпатии, и, если получался задушевный разговор, честно клялись приехать с войны только сюда, только в Купавину.
Слова их западали в самую глубину девичьих душ, нередко натосковавшихся по любви, а еще чаще — уже уставших от собственной разлуки и тревожных ожиданий, которым не видно конца. И случалось, доброта и жалость к солдату оборачивались для девок слабостью, доверчивая ласка — скорой уступчивостью.
И не надо было для этого лунной теплой ночи, тихого густого леска, устланной цветами поляны под звездным небом.
Шинель да земля.
…Солдатам командовали залезать в вагоны. А на Купавиной или в деревне поблизости оставались в слезах девки, которые будущей весной потеряют доброе имя, не получив за свою любовь даже звания солдаток.
Молва состарит их потом раньше времени.
А если солдат и вернется, не с кого будет спросить ему за свою любовь.
Спишется все на войну.
…С июля купавинцам выдали заборные книжки: тридцать дней в месяце — тридцать талонов в книжке. Придет день — выдадут на него хлеб. И все продукты — тоже по норме.
В магазин стали ходить не покупать, а смотреть. Правда, сначала удавалось поживиться в станционном буфете, где для беженцев варили жидкий мучной суп. Иногда мы, ребятишки, подстраивались в их очередь с ведром и доставали супу на всю семью.
В один из августовских дней сошлось на Купавиной шесть воинских эшелонов и два — с эвакуированными. Тысячи солдат, истерзанных дорогой, и сотни стариков, женщин и детей, оглушенных бомбежками. Людское месиво перекатывалось по перрону, выплескивалось на улицу станционного поселка. Возле магазина вытянулся полукилометровый хвост беженцев. Выдавали селедку.