— Нет, — сказал Александр.
— То-то, что не говорил. Старшим инспектором, видишь ты, комнатным моряком. Ну что ж! А надо тебе сказать, что я с детских лет своих все мечтал в орлы вырасти, лихость в себе растил и думал, что люди должны на лихость мою смотреть почти что с восторгом. А тут вышло, что ей, мамаше, никакого восторга нет, а только одно беспокойство и порча нервов. Все она надо мной кудахтала и всяко меня корила, что я о ней не думаю, о детях не думаю, о семье не беспокоюсь, а ради своего тщеславия колоброжу. И вот, Саша, однажды, покричав так, дала она себе зарок, что никто из ее детей в моряки не выйдет и ни в какие моря ходить не будет, а будут, дескать, дети ее при ней, на берегу, в чиновниках, по воскресеньям на бульваре гулять и разное такое прочее. Что же касается до тебя, то мамаша решила твердо отдать тебя, когда вырастешь, в аптекарские ученики, с тем чтобы открыл ты и будущем собственную аптеку и с вывеской, золотом по черному пущенной: «А. Ф. Ладынин».
Старик сердито усмехнулся и белыми, крепкими зубами закусил седой ус.
— А. Ф. Ладынин, — повторил он. — Ты мал еще, не понимаешь, как меня тогда это шибануло. Чтобы мой сын, старший в семье моей, да чтобы он среди порошков жизнь свою провел!.. Совсем я тогда голову потерял от злости и тоже поднял крик. Ну, она молчит. Была у нее такая манера — помалкивать, когда я кричу, за голову ладошкой держаться, и все это с кроткой улыбкой. Чтобы я осознал, какой я хам и грубиян, И я действительно всегда робел до этого случая, а тут остервенел, и робость мою как рукой сняло. Подошел вот к этому самому буфету, налил себе стакан рому, хлопнул — э, думаю, что в самом деле, еще подошел, еще налил, еще хлопнул и сказал: «Извините, — говорю, — Клавдия Никаноровна. Извините. Но Ладынины на берегу не живут. И будет у меня по-моему, а не по-вашему. А для того чтобы без крику нам обойтись и нашу так называемую семейную жизнь закончить прилично, в рамках, решаю так: кем Александр надумает, тем и будет».
Старик вычистил трубку над пепельницей, вновь набил ее и сказал:
— Но дождалась Клавдия Никаноровна твоего решения. Померла. Что ж, может, теперь бы и одобрила. Но вряд ли. Серьезного характера была женщина.
Он все еще вспоминал прошлое и не заметил, как Александр вышел.
Варя спала, завернувшись в одеяло. Дыхания ее почти не было слышно. Туман рассеялся, лучи утреннего солнца били в комнату в раскрытое окно, играли на зеркале умывальника, на чернильном приборе, на стеклах фотографий.
Присев на корточки, Александр близко заглянул в спящие, закрытые глаза и вдруг заметил, что подушка у глаз мокрая от слез. Конечно, Варя плакала, так в слезах и заснула, как засыпают обиженные дети. А он, уходя давеча отсюда, видел, что ей тяжело и трудно, и не мог найти ни одного человеческого слова — ушел сухарь сухарем…
Еще несколько секунд он смотрел на нее, потом поднялся и, стоя возле стола, написал ей короткую записочку. Еще оглядел свою комнату, но не для того, чтобы «попрощаться взглядом», как делают штатские люди, уходя воевать, а посмотрел просто для порядка — все ли убрано, все ли на месте, не позабыл ли чего.
Нет, все было на месте, ничего не позабыл.
Варя тихо вздохнула во сне. Он посмотрел на нее, потом взгляд его упал на стоптанные, в дырьях, ее туфли Он присел к столу и дописал на своей записке:
«В шкафу, и левом ящике, лежит пара подметок. Подм. хорошие, спиртовые. Отдай починить туфли. А.».
И вышел.
В столовой надел плащ, молча, за руку, попрощался с отцом.
Отец ждал его тут покуривая, и сыну было приятно, что старик провожает его.
Они не поцеловались, и ни отец, ни сын не сказали ни единого слова, и в том, как они пожали друг другу руки, тоже но было ничего значительного, ничего трогательного, ничего такого, отчего может прошибить слеза.
Потом старик проводил сына до двери столовой и вернулся, а Александр один вышел на крыльцо родного дома, вдохнул полной грудью свежий утренний воздух и пощел к калитке. Отворил и улыбнулся: тут, на улице, возле дома, стояли на утреннем солнышке Бориска и Блохин. У Бориски в руке было ведро, а у Блохина палка с приделанной к ней сеткой.
Оба мальчика были какие-то не очень выспавшиеся. У Блохина глаза не совсем открывались, и он был сердитый, а Бориска, розовый, со следами подушки на лице, за что-то его ругал.
— О! — сказал он, увидев. Александра. — Куда это ты? На корабль?
— На корабль, — сказал Ладынин.
Бориска с молчаливым восхищением и с завистью смотрел на брата.
— Что ж ты в плаще, — сказал он, — Орденов не видно, И гвардейского знака не видно.
— Ничего не поделаешь, — ответил Александр.
— Так ведь не холодно, — с досадой в голосе сказал Бориска, — и дождя нет никакого. Взял бы плащ на руку, а?
Ладынин молча улыбался. Бориска был смешон в кепке с пуговицей, в перелицованном пиджаке с заплатой на локте, очень розовый. Одно ухо у него подогнулось под кепкой, и он не замечал этого. Блохин смотрел на Александра одним глазом, другой у него как будто еще спал.
Бориска сильно дернул носом и сказал, что они идут на речку посмотреть, нет ли глушеной рыбы. Ночью в речку упало несколько фугасных бомб, и рыба, наверное, найдется.
— Да вот Блохин никак проснуться не может, — сердито добавил Бориска. — Вот опять спит. Эй, Блохин! Спишь!
— Не сплю, — сухо и веско сказал Блохин. — Странно даже.
Не без труда он оторвался от забора, возле которого стоял, и тотчас же выронил свою палку с сеткой. Поднял палку и вздохнул.
Пошли все втроем. Бориска норовил шагать по тротуару рядом с братом, а Блохин шел сзади, шатался как пьяный и два раза подряд наступил Бориске на пятку. Тротуар был дощатый, узкий, идти рядом было трудно. Бориска часто оступался, а порою шел возле тротуара, но не отставал ни на шаг. Когда вышли к собору, Александр сказал, что дальше им совсем не по пути, но Бориска ответил, что они, пожалуй, проводят его, если он не возражает.
— Проводим, Блохин?
— Прекрасно, — вяло сказал Блохин. — Чудесно.
Бориска начал рассказывать что-то длинное и, по-видимому, смешное, потому что он сам часто и весело смеялся, но Александр почти не слушал его, думал о своем, о городе, по которому они сейчас шли, вспоминал свою юность, школьные годы, школу. Вот она сейчас будет за углом — старое кирпичное здание с двумя корявыми березами у парадного, с каменными тумбами возле панели, с высокими узкими окнами. Тут учился он, и тут теперь учится Бориска и, быть может, сидит на той самой парте, на которой когда-то сидел его старший брат. И тут возле школы, на выпускном вечере, они разговаривали с одним человеком, которого уже нет в живых, клялись, что будут вечно дружны, что никогда не поссорятся, что всегда будут писать друг другу и, если будет возможно, постараются попасть на один корабль, чтобы плавать вместе.
С волнением, так не свойственным его спокойной натуре, Ладынин подходил к старому дому с мезонином, за которым был поворот и школа. Но что-то бессознательно удивило его — он не понял даже, что именно, когда Бориска закричал и, показывая наверх рукой, побежал вперед и скрылся за углом. Александр поднял голову и увидел, что провода возле тротуара оборваны и висят, а на углу столб повален, в доме же с мезонином нет ни одного стекла, и, кроме того, дом весь перекосился, выгнулся и крыша на нем съехала набок…
Александр ускорил шаг и через несколько минут очутился перед тем, что было когда-то его школой. Тут уже стояло много мальчиков и девочек, девушек и юношей, и у всех у них были испуганные глаза, а многие были бледны, и один бледный черноволосый парень в сатиновой рубашке громко говорил:
— Я. видел, как он сюда пикировал. И Вениаминов тоже видел. Помнишь, Вениаминов? Мы из слухового окна смотрели…
Маленький мальчик в фуражке военного образца, из под которой виднелся только рот, измазанный черникой, громко и топко сказал:
— Я сам лично видел. Он четыре штуки сюда положил, Ка-ак даст!
И руками он показал это «даст».
Какая-то длинноногая девочка плакала, вытирая слезы пальцем, и говорила, всхлипывая:
— А я учебники забыла. Зоология чужая, мне Лилька задаст.
— Накрылась твоя зоология, — сказал мальчишка в военной фуражке. — Зоология что? А вот у Фурмана два живых воробья накрылись, он их для кабинета принес и в клетке оставил. Еще не знает.
Развалины школы густо дымили черным тяжелым дымом. Пахло гарью, и все вокруг теперь странно и страшно изменилось по сравнению с тем временем, когда Александр учился. Точно голая, вылезла откуда-то глухая закопченная стена. Разодранная береза повисла на проводах с другой стороны улицы. Вывороченные радиаторы, трубы, металлические балки — все это дико перемешалось, перепуталось, исказилось. Черный дым полз над развалинами…
Позеленевший Бориска вдруг подошел к Александру и спросил у него удивленно и злобно: