Глава 4
Всю ночь на подъеме из хутора ревели тяжелые машины, грохотали колеса повозок, слышались гортанные крики и резкий смех. Шли без всякой маскировки. Мощные прожекторы машин перепахивали сухую темь оврагов, шарили над степью.
Казанцев несколько раз выходил во двор покурить, слушал охрипший лай переполошенных собак.
К утру, когда Волосожары зависли над Острыми могилами, Петра Даниловича поднял резкий стук в ставню.
— Выдь на час, хозяин.
У порога стоял рослый боец без пилотки, с автоматом на животе и распахнутым воротом гимнастерки.
— Не бойся. Свои, — успокоил он остановившегося на верхней ступеньке Казанцева. — Дорогу узнать… Я не один. Идем со мной.
За садом, в зарослях бузины и колючего терновника, их ждали человек восемь — десять.
Споткнувшись о поваленное прясло, перед Казанцевым выступил немолодой, черный, в фуражке с разломленным надвое козырьком командир.
— Местный?
— А какой же еще.
— Ты мне загадок не загадывай… Сволочуга, шкура продажная…
Казанцев поддернул наскоро надетые штаны, облизал вмиг спекшиеся от прихлынувшего внутреннего жара губы.
— Ты не сволочи меня, гражданин командир. Нужно что — спрашивай, нет — иди с богом.
— Гражданин! — хриповато булькнуло в горле командира. Вытер ладонью губы, не глядя вытер ладонь о штаны. — Баланду хлебал?.. Становись к стенке, гад! — под сапогами затрещал бурьян-однолеток, в ноздри густо шибануло сухой прелью и тленом. — Становись! Я тебя в настоящую веру произведу! — резким движением отступил назад, вырвал из-за спины автомат.
— Храбрость свою показывай там, — Казанцев кивнул бойцам за спину, на дорогу, где ревели машины и мешались чужие гортанные голоса. — Я старик. — Умирать было не страшно, только обидно, что приходится принимать смерть от людей, каких еще вчера провожал отцовским напутствием, и они, обгоревшие, засмоленные на степном солнце, виноватые, грязные, прощались с ним по-сыновнему. — Стреляй! — Не мог одолеть сухости в горле, закашлялся и ступил вперед: — Стреляй! Я все одно уже ни на что не гожусь. Россию у меня сыны обороняют. Не такие, как ты.
— Будет! — командира решительно оттер плечом кряжистый старшина. — Извиняй, отец. Мы сами его не дюже знаем. В балке тут недалеко пристал. Дорогу к Дону укажи да хлебушка вынеси. Оголодали мы.
— Зараз вы далеко не уйдете. Светает скоро, — Петр Данилович снял картуз, повел ладонью по лысине и лицу. — Передневать вам надо. В балки не лезьте. Они не спрячут вас. Днюйте в хлебах али в бурьянах на открытом месте. А ночью этим направлением к Дону. Думаю, лучше всего вам на Сухой Донец правиться. У Галиевки, говорят, третьего дня обложил Дон.
— Теперь хлебушка, отец. Шумков! — старшина обернулся к темневшим бойцам. — Ждите меня здесь. Я сейчас. А ты, капитан, помалкивай. Мы еще разберемся, кто ты.
Пробираясь стежкой через сад, Петр Данилович молча слушал словоохотливого добродушного старшину и думал о тех, кто ждал сейчас от него хлеба. Не было зла у него и против капитана. Капитан, должно быть, как и многие в эти дни, был подавлен случившимся, страдал от собственной беспомощности и позора и искал виновников этого стыда и позора. Таким виновником для него и был он, Казанцев. Капитан с первого взгляда, должно быть, отнес его к тем, кто радовался приходу немцев и был равнодушен к его, капитана, нравственным страданиям. Он, Казанцев, в свою очередь мог считать виновником своего положения этого капитана и тех, для кого он шел сейчас за хлебом. Но он понимал, что ни старшина, ни капитан, ни еще кто другой из них не виноваты в его положении.
Благодарный старшина долго, по-хозяйски укладывал хлеб и сало в солдатский мешок и обещал ведро из-под молока оставить в саду, в бурьянах.
— Осуждаете, небось? — спросил он на прощание. — Оставляем вас тут.
— У меня, сынок, два своих бьются где-то. Одному и восемнадцати нет, год воюет, доброволец. Другой на границе был. Как я могу судить их. Знаю — себя не пожалеют. Эх-х! — голос Казанцева прошибла слеза.
— Ты прав, отец — жалеть не жалеем мы себя, да ничего не получается, вишь, пока. Прощай, — потоптался: неловко было уходить.
— С богом. Зараз по яру до балки подниметесь и вправо. Там дорог нет. Переднюете и правьтесь на Сухой Донец. В балки не лезьте, — повторил, — прочесывает.
Хрустнула ветка вишенника под ногами старшины у летней стряпки, и шаги его стихли. — Где-то там, на краю хутора, ночь прошила короткая автоматная очередь, взвыла собака, плеснулся бабий крик, и разом стихло все.
Послушав еще, Казанцев закурил, присел на порожки, стал думать, как жить теперь дальше и что теперь нужнее в этой жизни, какая началась вчера, часов в десять утра, когда у правления колхоза остановились чужие бронемашины.
По широкой, с бесконечными белыми размывами поворотов степной дороге к Дону шли обозы, беженцы, артиллерия, машины, пешие. В жгучем пыльном воздухе стоял невообразимый гул, мучила жажда, спертая духота, едкие запахи людского и скотиньего пота, бензиновая гарь. Пыльные, черные, безразличные, по вытоптанной пшенице брели пехотинцы. Проходя мимо машины, съехавшей в нетолоченную целину хлебов, долговязый солдат с ручным пулеметом на плече, в гимнастерке, прикипевшей к лопаткам, повернулся было к шоферу машины и солдатам в кузове, которые чему-то гоготали и смачно хрустели свежими огурцами, но махнул рукой… И хлеба, и сады с вызревающими в них вишнями, и сами хутора с напуганными и молчаливыми женщинами, детишками, стариками оставались теперь немцу. Да и у солдат хлопот хватало. Впереди Дон. Переправа. Какая она будет?.. Такая масса людей, скота, техники.
Впереди, у Дона, черной стеной вздымались и мглистым покровом расплывались по небу пожары. Мелкий озноб земли от тяжких ударов докатывался и сюда, на дорогу. В сторону этих ударов уверенно и хозяйственно тянулись немецкие бомбовозы.
— Сворачивай на проселок! — не видя возможности двигаться навстречу льющемуся к Дону потоку, посоветовал торчавший из башни броневичка сержант. Лицо его в этом море духоты и зноя выглядело непривычна белым и бледным. От левого глаза через весь висок к уху убегали два лилово-красных рваных рубца и прятались в ранней проседи волос.
— Куда? — пожал плечами шофер. — В этих степях заблудиться — раз плюнуть.
— Как там на переправе, браток? — пехотинец с пулеметом на плече шлепнул ладонью по горячему железу медленно выбиравшегося из затора броневика, блеснул зубами.
Угрюмоватый на вид сержант в башне повернул голову, глянул вниз. Кожица на рубцах натянулась, побелела.
— Жарко! — Но по серьезным глазам пехотинца понял, что для того этот вопрос не пустой, добавил мягче: — Хватает вашего брата. — Угол рта дернулся, отчего кожица на шрамах сбежалась, как от огня, потемнела. — Вывернешь плетень на огороде — вот тебе и переправа. Хозяйство у тебя какое…
Пехотинец с пулеметом мотнул головой в знак благодарности, помахал свободной рукой.
Урча перегретым мотором, броневик одолел подъем и круто завернул влево, прямо на непаханые солончаки.
— Тут уж мне знакомо, — багрово-масляное лицо водителя в темноте башни разделила белая полоска зубов. — Скоро и хутор.
В хуторе броневичок чихнул и заглох у двора со сломанной садовой оградой. В вишеннике за хатой виднелся танк, гремело железо. На башне ожесточенно матерился и плевался танкист в ухарски распахнутом комбинезоне:
— Один черт немцы переломают и перетопчут их!..
— Дурак! Вдвойне дурак! — осаживал его снизу смуглолицый старший лейтенант и дергал танкиста за рыжий кирзовый сапог. — Если уж ты решил их немцам оставлять, так пускай немцы и вытопчут, а не ты. Война!.. Спроси бабку, чей сад испохабил… У войны для всех свое лицо!.. Выгоняй зараз же машину и ставь под сарай.
— А налетят фрицы…
— Слегами огороди, брезентом покрой, сенца сверху… И забор поправь. Эту уж за упокой на твою совесть!
Сержант со шрамами успел вылезть из броневичка, разминался у поваленного плетня, вслушивался в голоса ругавшихся. Губы его то и дело раздвигала улыбка.
Из-за угла хаты стремительно вывернулся старший лейтенант с танкошлемом в руке, поваленный плетень затрещал под его ногами. Остановился. Чугунно-смуглое лицо дрогнуло, волной прокатились желваки на скулах.
— Кленов! Костя!.. Ребята! — радостно блеснули молочно-синие белки, и в глубь двора: — Костя Кленов вернулся! — старший лейтенант уронил танкошлем, облапил сержанта руками, припал к его плечу, затискал. Сержант только тряс головой, мычал что-то.
— Костя! Мерзавец! — жарко блеснуло золото зубов, затрещала спина.
— Дай-ка я огрею тебя! Сукин ты кот!
— Да отступитесь!..
— Где лежал? Рассказывай!
— Как там житуха?..
Спина и плечи Кленова гудели от увесистых шлепков и похлопываний. Из-за ограды и с дороги сержанта оглядывало множество незнакомых — пополнение.