— Но ведь ты понимаешь, что я — твоя последняя женщина. Это ты понимаешь или же страх совершенно лишил тебя чувств и рассудка?
— Почему же, понимаю… вы — моя последняя женщина. Но вы уже стали ею, Лилия. Тогда, еще той ночью.
— Так что же мне, привести сюда свеженькую, — возмутилась Фройнштаг. — Нетронутую? Ну хорошо, хорошо, извини… Что, — спросила она после минутного молчания, — с той поры у тебя не было ни одной женщины?
— Если честно, были; — едва слышно проговорил Гардер. — Даже две.
— Какой ужас! — шутливо поразилась его развратности Лилия. — Не ожидала.
— Но это были не мои женщины. Моей женщиной осталась ты.
— Интересно, каким образом я должна была почувствовать все это? Оказывается, я была чьей-то женщиной.
— В моей жизни все так закрутилось: фронт, арест… — не воспринимал ее шутливого тона Гардер. — К тому же ты влюблена в этого, со шрамами.
— И ничего не могу поделать с собой, Карл, — вдруг покаянно созналась Лилия. — Это какая-то безумная любовь. Не зря его называют самым страшным человеком Европы. Впрочем, это тоже не совсем точно. Скорцени вполне может сойти за самого страшного человека мира.
— Ты знаешь, что он тоже встречался со мной?
— Скорцени? — подхватилась и вновь села Фройнштаг. — Когда это было?
— Несколько дней назад. Во время первого посещения нашей базы.
— Несколько дней назад? А тогда, в Берлине?
— Нет.
— Значит, уже здесь? Странно. И что? Как он вел себя?
— По-моему, пытался узнать меня. Хотя, повторяю, мы с ним не виделись.
— Он знал тебя по фотографиям. И твое имя. У него цепкая память. А тогда, в Берлине, за мной, то есть за нами, следили. Не он, естественно. Люди из гестапо. Если уж у нас получился такой откровенный разговор, то ты должен знать, что это, очевидно, я тебя погубила.
— Чепуха. С какой стати?
— Я, точно я! Еще точнее — наша безумная ночь. В то время гестапо следило за мной и за всеми, кто со мной контактировал. Оказывается, так нужно было. Так заведено. Но тогда я и не догадывалась об этом]
Гардер улыбнулся и, присвистнув от удивления, покачал головой.
— Теперь ты понимаешь, почему я без всякого сожаления ухожу из этого мира?
— Из него нельзя уйти без сожаления.
— Мне тоже так казалось.
— Так же, как мне иногда кажется, что завидую тебе.
— Но ты… не заинтересована была в том, чтобы я исчез из жизни? Только правду. Мне уже незачем лгать. Все, что ты скажешь, я унесу с собой на небеса.
Несколько минут Фройнштаг сидела молча, поглядывая то на Гардера, то на «корабль вечности».
— Не скажу, чтобы слишком уж часто вспоминала, ты не дал для этого повода, но и не предпринимала ничего такого, что могло бы навредить тебе. То есть ко всему, что с тобой происходит, я не имею абсолютно никакого отношения.
— Верю.
— Для меня это важно. Очень важно.
Приподнявшись, Лилия положила руки на плечи парня и, повалив его на спину, какое-то время склонялась над ним, пытаясь зажечь желание, пробудить зверя, который заставил Карла наброситься на нее в то утро, у Анны Коргайт.
— Я не знаю, что со мной происходит, — наконец сдался Гар-дер. — Тогда все выглядело иначе.
— Может, нам пойти в комнату для свиданий? Обер-лейтенант сам предлагал ее. Уж там-то нас никто не потревожит.
— У меня уже почти не осталось времени.
— Тогда полежи, — принялась она колдовать над его одеждой. — Просто полежи. Все, что от тебя требуется, — полежать. Я же буду ласкать тебя так, как не ласкала ни одна женщина. Как ласкают в последний раз…
— Так вы уже пришли в себя, капитан?
— Пришел, — мрачно заверил подполковника Кульчицкий.
— Когда-нибудь это должно было наступить.
— Будь оно все проклято!
Они гребли обломками досок. При этом каждый стоял на одном колене, спиной друг к другу, а между ними стонал и скрежетал зубами раненый Радчук. Курбатов уже не раз молил Господа, чтобы он наконец потерял сознание, но Радчук упорно оставался по эту сторону жизни, словно за какие-то прегрешения Господь решил взять его к Себе вместе со всеми его физическими и душевными страданиями.
Река теперь казалась значительно шире, нежели это представлялось с того берега, и чем упорнее диверсанты гребли, тем черная полоса косогора, к которому они должны были причалить, чудилась все отдаленнее. Уже окончательно стемнело, и Курбатов настороженно прислушивался к тишине на том берегу, предчувствуя, что она вот-вот взорвется пальбой и яростью новой, теперь уже ночной схватки.
— Я струсил, господин подполковник. Только сейчас я по-настоящему понял это и уже никогда не смогу простить себе, — взволнованно каялся Кульчицкий.
— Не утешайте себя, это действительно была трусость, — безжалостно казнил его Курбатов. — Но только выслушивать ваши раскаивания я не собираюсь.
— Тогда выслушайте мою исповедь, — неожиданно прохрипел Радчук.
— Вашу, поручик? Прекратите, для вашей исповеди еще не время. Доберемся до ближайшей деревни, попытаемся найти фельдшера.
— А знаете, это прекрасно, что я умру на Дону. Казачьем Дону… Все они только об этом и мечтали — чтобы на Дону… «Колыбель Белого движения» и все такое прочее. Пели и плакали. Пили, плакали — и стрелялись, стрелялись…
— Кажется, бредит, — проворчал Кульчицкий. Чувствуя себя виноватым, он старался не поддерживать разговор ни с Курбатовым, ни с Радчуком.
— Пока нет, — возразил раненый. — Пока еще… Они там, в Югославии, действительно много… пили, плакали и стрелялись… собратья ваши, белые офицеры.
— Наши? — переспросил Курбатов, настораживаясь. — Вы разве не белый офицер?
— Но я завидовал даже тому, — не слышал его Радчук, — что они могли стреляться… как офицеры… Завидовал даже этому… Потому что они — офицеры. Они могут пить за Матушку-Россию, плакать и стреляться.
— Позвольте, так вы жили в Югославии? — спросил Курбатов, лишь бы поддержать разговор. — Мне сказали, что вы вроде бы прибыли из Персии.
— Так оно и было. В Маньчжурию — из Персии… Однако началось все там, в Югославии. Их там много было. В основном врангелевских. Случались еще кутеповцы. Те потверже были, не стрелялись, ждали своего часа.
— Вам лучше помолчать, тяжело ведь.
— Это исповедь, господин… подполковник. В исповеди можно… — Радчук закашлялся, и Курбатову показалось, что он захлебнулся собственной кровью. Однако и в этот раз штабс-капитан все же сумел вырваться из объятий смерти.
— …Они стрелялись, и я завидовал этому… Потому что офицеры…
— Что вы заладили, штабс-капитан? — кончилось терпение у Кульчицкого. — «Как офицеры, как белые…» Вы-то в конце концов кто, не белый офицер? Подосланы ЧК — так и скажите. Одной пулей больше — только и всего.
— В этом-то и состоит моя исповедь, — как бы облегченно вздохнул Радчук, признательный капитану за то, что задал вопрос, которого не догадался задать князь Курбатов. — Это они — белая кость… А я всего лишь цыган, полукровок. Отец — цыган, мать — кубанская казачка… Совсем мальчишкой был, играл на скрипке в оркестре… в ресторане для русских офицеров.
— Позвольте, так вы… не офицер? — не сумел скрыть своего презрительного недоверия Кульчицкий. Польский гонор всегда подводил его. Даже тогда, когда именно гонор должен был бы спасать от позора, как там, на левом берегу Дона.
— Нет, конечно, — что-то заклокотало в горле Радчука, но Курбатову трудно было поверить, что это смех. — Какой из меня, к черту, офицер? Цыган-полукровок. Цыганчук Гуцо…
— Кто? — нервно спросил Курбатов.
— Гуцо. Прозвище такое.
— Ах, Гуцо… Прозвище как прозвище, — неожиданно миролюбиво признал подполковник. — Но все же?..
Теперь берег был уже совсем рядом, однако Курбатов и Кульчицкий забыли о веслах, поднялись на ноги и, держа обломки досок, словно винтовки с примкнутыми штыками, которыми готовились прикончить раненого чужака, застыли над «лжеофицером-полукровком».
— Объяснитесь, поручик, — не сдержался Курбатов. — Скажите, что все слышанное нами — бред.
— Какой уж тут бред? Впрочем… А Радчуком был тот молоденький поручик, что квартировал у хорватки по соседству с нами. Я знал, что он застрелится, и ждал этого часа, ходил вслед за ним в лес, подсматривал, как он репетирует самоубийство, решается. Когда же это наконец произошло, я забрал его пистолет и документы, закопал тело и пробрался в Болгарию. Он тоже был смуглолицый. Мы немного похожи. А поручиком он стал уже в Югославии, так что сокурсников по офицерскому училищу в Маньчжурии у него быть не могло…
— Вот почему вы так сторонились офицерского общества, — задумчиво произнес Курбатов. — И от диверсионной школы отказывались, потому что боялись усиленной проверки контрразведки…