Мне вдруг стало жаль доктора. Строгая она. Девчата ее боятся. А меня, после разговора на барже, тянул к ней какой-то неосознанный интерес. И чувство непонятной жалости — возникало оно не впервые. Почему? Из-за побитого оспой лица? Но это же не помешало ей стать хорошим врачом, капитаном и полюбить такого красавца, умницу, эстета, потомка княжеского рода. Но любит ли так же он ее? Вот вопрос, не дававший покоя. И никто на него определенно ответить не мог — ни рассудительный Колбенко, ни проницательно-наблюдательная Женя Игнатьева…
Демократ, эрудит, Шаховский мог с каждым, с рядовым и с генералом, поговорить на любую тему — об организации армии Александра Македонского или Ганнибала и о способах засолки рыжиков. Но и умел очень ловко увести разговор в сторону, если он начинал касаться его особы. Сам о себе говорил, похваляясь происхождением, но другим в себя заглядывать не позволял.
— Вот так, брат, живут наши семьи там, в тылу. Голодают, мерзнут, но куют танки, самолеты… Все для фронта! Мы не представляем, какой это для них святой лозунг. «Воюй, Костя, о нас не думай, мы живем хорошо», — писала моя Татьяна. Она мудрая, моя жена, в эвакуации, на Урале, в школу не пошла, на завод пошла. Я их год искал, радио помогло. В первом же письме она и написала: «Мы живем хорошо». Кормила троих детей одна, жили в бараке, четыре семьи в одной комнате, проговорилась Лариса, третьеклассница, она начала писать мне каждый день. Вон сколько ее писем вожу — полмешка. Самое дорогое имущество. Теперь я верю, что они живут хорошо. Володька в четырнадцать лет стал рядом с матерью у станка. Отдельную комнату получили. Аттестат мой… А Муравьев жаловался: в том районном городке, где жила его семья, и за деньги никакие продукты нельзя купить, а на карточки — девять килограммов овсяной муки на учительницу и по четыре на иждивенцев. А ты, Павло, удивляешься их худобе…
— Не потому я удивляюсь, Константин Афанасьевич. Я, может, больше удивляюсь, что ни одного дня мы не голодали. В сорок втором в Мурманске с полмесяца хлеба не было. Но была треска и пшенная каша. На завтрак — суп с треской, на обед — снова суп с треской и каша с треской и на ужин — каша с треской, соленой-соленой. По три котла отвара хвойного выпивали, как кони. — Неизвестно почему воспоминание про треску рассмешило меня.
Колбенко подтянул ремень, смачно утерся и, расхаживая по комнате, вспомнил другое:
— А помнишь, как в Кандалакше мы ходили с тобой на станцию выменивать нашу булку на московский хлеб с мякиной?
Было такое. Наверное, чтобы не делать встречных перевозок, в Заполярье не завезли ржаной муки, а оставили американскую пшеничную, отбеленную на удивление. Сначала мы обрадовались: до войны мало кто такую булку ел! На семьсот граммов нормы — поленица. Но очень быстро взвыли: не шел этот хлеб под борщ, под ту же соленую треску, разве что под чай только. Железнодорожники сначала посчитали нас чудаками.
— Константин Афанасьевич, давайте выпросим у Клименко наперед наши ДП и отнесем Муравьевым. Чтобы у детей праздник был. Иван Иванович с его характером этого не сделает, если Кузаев не додумается.
Колбенко хлопнул меня по плечу:
— Хороший ты парень, Павел. И не лопух. Отшлифовал я тебя.
— Да и неплохо отшлифовали.
— Не подхалимничай. К Клименко пойду я, ты со своей деликатностью у этого скупердяя не выпросишь. А ты пошли дневальную к Муравьеву с запиской, чтобы знали.
Парторг присел к столу, размашисто написал:
«Иван Иванович, хочешь ты или не хочешь, а мы придем в гости. Не пугай Марию Алексеевну. Ничего не нужно, кроме кипятка, чай принесем».
Получив наше послание, Мария Алексеевна, да и внешне флегматичный Иван Иванович страшно разволновались — сами потом рассказывали. Какие гости? С чем встречать? Чем угощать?
Бывший и будущий директор школы, третий человек в дивизионе, пошел только на одно нарушение воинского порядка: попросил в столовой два обеда, всего два — на четверых. Повар потом рассказывал, как сконфуженно начальник штаба просил их. Повару Колбенко «дал в кости» за то, что не хватило ума отнести что-то детям.
Обеды семья съела сразу, до нашей записки, — изголодались в дороге. Дети, конечно, с интересом ждали гостей, хотя волнение родителей передалось и им.
Когда мы с Колбенко подходили к дому, сплющенный и потому еще более пожелтевший носик Анечки прилип к стеклу. А крик ее даже вырвался на улицу:
— Идут!
В комнате начальника штаба мало что изменилось: кроме его кровати поставлены два топчана для детей да стол застлан бумажной финской скатертью; она казалась женщине и детям большой ценностью — разрисованная, яркая. (Мария Алексеевна ахнула, когда за чаем Анечка залила ее, а Кузаев засмеялся и сказал, что даст ей две дюжины такого добра.)
Хозяева стояли бледные, когда мы деликатно, по граждански постучав, вошли в их комнату, а у детей еще больше стали глаза.
Колбенко вошел как сват — уверенный, веселый, он даже обрызгал себя одеколоном, предлагая и мне, но я отказался, посчитал неприличным расфуфыриваться перед такой необычной миссией.
Я шел за ним с вещевым мешком, наполненный нашим полумесячным дополнительным пайком, по тому времени и в той ситуации — с немалым сокровищем.
— С приездом, Мария Алексеевна. Будем знакомиться. Я — Константин Афанасьевич, звание мое вам без нужды, да оно — на погонах, а должность узнаете.
Колбенко подошел и поцеловал женщине ее загрубевшую руку, отчего она очень смутилась. Деревенская учительница. Кто и когда целовал ей руку?! Нет, потом призналась: целовали — бывшие ученики, фронтовики-инвалиды, вернувшиеся домой.
— С приездом, дети. — Парторг легко подбросил Анечку, осторожно опустил, как бы недоуменно спросил: — Это и Лариса моя такая?
Такая легкая — понял я.
Колбенко взял у меня мешок и начал выкладывать из него на стол наши подарки: две банки бекона, две плитки шоколада, сгущенное молоко, пачки печенья, чая.
Муравьев беспомощно запротестовал:
— Константин Афанасьевич!..
А Анечка спросила с детской радостью и удивлением:
— Это нам?
— Анечка! — ужаснулась мать.
— Вам, дети, вам.
— И мы будем это есть? — все еще не верила своему счастью малышка.
— Конечно же, дитя мое.
Наш на удивление спокойный (никогда не выявлял эмоций — ни радости, ни печали, ни злости) начальник штаба закрыл лицо руками. Казалось, он заплакал. Это смутило даже Колбенко.
— Иван Иванович! Ты же у нас мужественный человек.
— Ваня! — ласково попросила жена.
А младшая обняла отца за шею и бросила с упреком старшей сестре:
— А что? Я же говорила, наш папочка — герой. Слышала, что дядечка сказал?
И тогда все засмеялись — и я, и Валя, и Мария Алексеевна, и сам Муравьев. Исчезла натянутость.
— Как доехали? Нигде не бомбили?
— Нет. Слава богу.
— Выдохлись фрицы, — сказал я.
— Не проявляйте излишний оптимизм, мой юный друг, — возразил Муравьев. — Они еще могут огрызнуться.
— Не пугай детей, Иван Иванович.
— Что вы, наши дети ничего не боятся.
— И боли не боишься, Аня?
— Нет! — бодро ответила девочка.
А у меня сжалось сердце: привиделось, как Константин Афанасьевич выносил Лиду.
Колбенко распаковал шоколад и печенье.
— Ешьте, дети.
— Ой! Порядок же нужен!
— Маша! Ты занимай гостей. Хотя какие они гости? Хозяева! А я — на кухню. Там есть финская посуда. Чайник поставлю. Чай! Посмотри, Маша, какой чай. Неужели и теперь из Индии возят?
Аня ела печенье на полный рот, а Валя откусывала по маленькому кусочку и не ела — точно дегустировала, хотя, видел я, есть ей хочется, как и сестре.
Разговаривая, наблюдая за детьми — я больше следил за Колбенко, как он смотрел на детей, с какой отцовской радостью и с какой болью, грустью, — мы не заметили, как подошли к дому Кузаев и Тужников. Услышали стук в дверь.
— Пожалуйста, — уже совсем смело позволила учительница.
Я немного смутился, увидев командира и замполита. И Мария Алексеевна сразу догадалась, что пришли начальники мужа, хозяева, люди, помогавшие ей с детьми приехать, и в растерянности испуганно позвала:
— Ваня! — Кузаев пошутил:
— Сейчас мы вашего Ваню на губу посадим.
— Моего папу? — возмутилась Анечка. — За что? Он — герой.
Кузаев подхватил девочку, закружил по комнате.
— Правильно, дитя! Отца в обиду не давай. — И показал Тужникову на нас: — А твоих не обскачешь.
— А комиссары везде должны быть впереди, — неожиданно для меня весело ответил замполит и начал из портфеля выкладывать на стол тот же ДП, да еще и бутылку водки выставил. Водка почему-то очень удивила Валю.
— Ух ты! — сказала она.
Все засмеялись. А я подумал о трех семьях, которым помогает Тужников. Если бы принимали посылки, он конечно же отсылал бы дополнительный паек своей семье и осиротевшим семьям братьев. И, может, впервые, к замполиту я почувствовал те же чувства, что и к Колбенко, — сыновьи.