Пока машина мчалась к проливу, он перевязал ей руку, порвав на бинты свою рубаху. Раненая принцесса, это уже сюжет для летописи. Летописцы, жаль, все повывелись. Постреляли всех. Перевешали. А то и на кострах пожгли, недорого взяли.
Они выкинули ее холодной и туманной островной ночью на пустынном берегу Ла-Манша, посадили в пустую рыбацкую лодку, привязанную к колышку ржавой железной цепью, бросили на дно лодки шубку; Авессалом порылся в карманах и швырнул ей еще и кошелек.
— Великая Княжна не должна передвигаться по лику земли без копейки, — зло пошутил он. — Извините, что поцарапал вам ручку, сударынька!
— Я велю тебя казнить, — сказала она беззвучно, одними губами, — когда сяду на Царство.
— Твоими бы устами мед пить, деточка. Если мы увидимся в жизни когда-нибудь…
Он обернулся к ней, сидящей в пустой лодке, будто сова на суку, и сказал, распахнув машинную дверцу:
— А все-таки ты самозванка. У настоящей Анастасии была родинка на верхней губке. Вот здесь.
И показал дулом пистолета себе на губу, изогнувшуюся в победной усмешке.
Бежим отсюда. Нам не убежать! Плох тот солдат, что не мечтает стать генералом. Я хочу стать генералом и убежать отсюда. К черту муки. Ты же видишь, я уже весь седой. Я тоже вся седая. Я устала от побоев и голодухи. Мы живем как животные. Хуже. Животных хоть и бьют, а все же кормят. Это Война, ты видишь. Я вижу. Собери сегодня еду в мешок, какую сможешь. Я найду способ, как отвлечь охранника. Кто нынче дежурит?.. Федя Свиное Рыло. Я к нему имею подход. Он посылал меня работать на Секирку. Я отработала полный срок. Он удивился, что я выжила. Зачем ты зовешь себя таким странным именем. Мне жутко от этого прозвища. Как тебя мама звала?.. Как тебя крестили?.. Не помнишь?.. Язык ведь сломаешь, пока выговоришь… Как неохота умирать. Неужели все должны умереть. Все умрут. Но только кто своей смертью, а кто не своей. Мы-то уж точно не своей. Мы побежим, и нас убьют в спину. Выстрелят между лопаток. И над спиной завьется парок. От горячей крови на морозе всегда вьется парок. Из-под простреленного тулупа… из дырки… Как ты труслива. Я предлагаю тебе яркость и смелость, а ты — на попятный. Так ли, эдак ли — все равно гибель. Или пан, или пропал. Мы уже и так пропали. Мне все равно. Бежим.
Она потолкала в мешок все, что могла — огрызки сала, вареные свекольные хвосты, жмых, черствые, поеденные червями сухари, сушеные грибы, сушеную рябину. Сахара у них на Островах отродясь не было, а свежего хлеба было тоже нигде не раздобыть. Она вечером пошла к Феде Свиному Рылу, играть с ним в карты. Охранники частенько проигрывали в карты людей, брали пример с бандитов. Люди и бандиты, ангелы и бесы, герои и суки. Все перемешалось в ледяном черном котле, зачерпнулось березовой ложкой. Если ты выиграешь в карты, Федя, ты получишь меня на ужин, если я выиграю у тебя в дурачка, я… Молчать! Зубы на замок! Нет уж. Скажу. Ты отпустишь меня погулять за колючую проволоку. Туда, к заливу. К звездам. И я погляжу на Ребалду. На Сиянье. Я помолюсь, Федя. Ты-то ведь не знаешь, что это такое — молиться.
Идет, баба! Ну ты и хитра, баба. Вертишь ты мужиками. Даром что вся седая.
Она играла с ним в дурачка и выиграла сначала, потом проиграла. Он повалил ее на гнилое, сырое сено, приготовленное для тощих островных лошаденок. Она послушно расставила ноги. Пока он плясал и прыгал на ней, она повторяла холодными губами: да воскреснет Бог и расточатся врази Его, и да бежат от лица Его ненавидящии Его. Яко исчезает дым, да исчезнут. Он натешился, смылся. Она выбежала из сарая, присела за штабелями березовых дров, зачерпнула в горсть снегу, подтерлась. Дымящееся чрево снег обдал лютым холодом. Баба — котел. Все в ней свое варево варят. Да не сварилось еще такое яство, чтобы… Она, задыхаясь, прибежала в барак. Позволил! Я выиграла! Он поглядел черно, страшно. От тебя же пахнет мужчиной. Что ты врешь. Да, я вру. Я вру во имя тебя. Потому что мы сегодня убежим. Как ты хотел. Федька отпустил меня. Он задрыхнет без задних пяток. Мы уйдем вместе. Гляди, какое Сиянье. Дорогу в сугробах будет хорошо видно.
Они вышли, сторожась, оглядываясь по сторонам на каждый всхрип ветра, скрип ветки, к проливу, перешли пролив по льду, поднялись на берег напротив толстостенных, мрачных домов Ребалды. А теперь куда?.. А теперь — устеречь корабль. Все равно, куда он пойдет. Военный корабль. Они все плывут на Восток. Доставляют в Восточную Сибирь оружье и еду. Мы с тобой — оружье; мы с тобой — самолучшая еда.
Они оглянулись на Анзер. Вот она, Голгофа-гора. Когда-то здесь преподобный Елеазар Анзерский… Брось. Мы все здесь мученики. Все мы мученики Зимней Войны, но нет у нас исхода из нее. У всех здесь одно Распятье: у проституток и воров, у святых и солдат. Здесь расстреляли наших Царей. Помнишь Заяцкий Остров?.. Как не помнить. Мы с тобой там и спознались. Палач Генька Новиков бил духоборов плетьми, наотмашь. Мы, православные, сбились в кучку, молча глядели. Духоборы кричали: прекрати истязанья, не мучь, застрели лучше! Им стали руки вязать за спиной. И тут ты вышла вперед. И покрестила всех широким крестом, по-мужски, по-священничьи. И крикнула: меня стреляйте! А святых людей в покое оставьте! Вам крови надо?!.. — вот кровь, вот грудь, пейте!.. И корябала ногтями шею, ключицы, кости грудные, сосцы. Изверги прекратили сечь бедняг, а Новиков выпучил на тебя глаза, как на диковину. Помнишь, как он заорал?.. — «Всех сволочей на мороз!.. а самоубийцу — ко мне!..» Это я-то — самоубийца была?.. ну да, ты, ты, кто ж еще, так запросто себя под пули подставлять, под истязателя класть… И тебя потащили к нему. Да, и меня поволокли к нему, и я ночью выколола ему глаза его же ножом, он лежал на мне, а я вытащила нож у него из кармана штанов, открыла большим пальцем, ткнула лезвием в морду, под лоб. Почему у них у всех морды, не лица?! Почему — волчьи оскалы?! Волк — благородней. Волк человечней. В волке — дух. В них…
А после надзирателям сказала — упился, спятил, впал в белую горячку, сам себе зенки выковырял, спьяну…
Вон он, вон, Голгофо-Распятский храм! Белый кирпич, красный по швам… шрамы по стенам от выстрелов, взрывов… разрушенный. Гордо тянет шею к Солнцу, к звездам. Стоны людей оттуда, изнутри, тоже к звездам летят. Звезды как глухие. Им и дела нет до нас. Христос ждет, ты знаешь. Он дает нам право ломиться одним-одинешеньким до последней черты. До края. Когда мы занесем ногу перед пропастью — Он к нам придет.
Точно придет?! Ты не врешь…
А ты — не веришь?!..
Они постояли на берегу, в снегу, набивавшемся в валенки, поглядели еще с минуту, в молчаньи, на срезанную ветрами и взрывами главу Голгофо-Распятского храма. Покрестились. Услышали, как в Анзерском скиту, в храме Пресвятой Троицы, с колокольни ударил, звенькнул холодный тонкий колокол, будто льдинка разбилась.
Они пошли, пошли ходко, загребая валенками снег, прочь от заметенной пристани с одиноким, источенным древесным жучком спасательным кругом, по заснеженной широкой отмели, на всхолмье, дальше от пролива. Избы глядели в них из вечереющего лилового, хмарного сумрака огненными, желтыми кошачьими глазами, звериными, горячими оконцами. Им надо было как можно дальше отойти от людных мест, выбраться к заливу, к свободной воде, раздобыть лодку, крепкую, не дырявую, с веслами, и гнать, гнать в открытое море, туда, где глаз выхватит на сшиве неба и воды корабль. И плыть, плыть к кораблю, налегать на весла, махать козьим платком, вопить, крутить руками: мы здесь!.. Мы здесь!.. Возьмите нас на борт!.. Увезите нас!.. Спасите нас!..
Побег обнаружили. Собаки были науськаны. Солдаты напялили ружья и автоматы наперевес. Федька Свиное Рыло трещал отборными матюгами, как трещотка, у него аж зубы заболели. За побег — пуля. «Нет, лучше мы сожжем их живьем!.. На Анзере!.. На Голгофе!..» — скалился Федька, вспоминая худое костлявое тело женщины, проигравшей ему в карты, когда-то бывшее нежным и стройным.
Солдаты рассыпались по лесу, отпускали с поводков собак, бестолково, для опуги, стреляли меж деревьев, палили в пихты, принимая их черные стволы за тощих длинных лесных людей. Случайно убили монаха, выбредшего из скита за шишками на растопку печи — под пулю подвернулся. Монах лежал в сугробе ничком, распластав руки в широких рукавах рясы, как черный коршун в полете, ушанка слетела с затылка, валялась рядом, и ветер пошевеливал на лысой голове редкие рыжие волосенки. Солдат, убивший монаха, пнул его сапогом в бок.
«Одежонка хилая, даже не стащишь на утепленье, кому эта черная тряпка нужна», - брезгливо поморщился. Федька Свиное Рыло наклонился, дернул с шеи убитого бечеву. Золотой крестик закачался на оборванной веревки в его кулаке.
«А это что?!.. Пожива, пожива!.. Глупый ты, Нефедка, у монаха всегда есть что взять: или крестик золотой, а пускай и серебряный, или камилавку, или… ну, там, панагию, они на себя всякие украшенья цепляют, — или, к примеру, дорогой муаровый мафорий, такой шарф цветной, переливается красиво… они, батюшки-то, им обвязываются, когда службу служат… а эти, схимники, бывает частенько, ховают под рясу эти мафории, епитрахили… прячут их, чтоб не отняли, не конфисковали… они ж дорогие, собаки, парчовые!.. так что ты и монаха копни, и что-либо выкопаешь из-под него… учить вас, несмышленышей, да учить…» Федька перевернул ногой в сапоге монаха на спину, и оба поганца закричали — у мертвеца живые, синие, как два сапфира-кабошона, глаза были широко раскрыты, глядели в синее зимнее небо. «Тикай отсюда!.. небось сейчас очнется… а вдруг он святой?!.. и взлетит над нами, а мы…» Они побежали через лес, путаясь в буреломе, прижимая к себе ружья, пахнущие смазкой, и пистолеты на боку в кобурах.