Между тем винтовочные выстрелы участились. Немецкая оборона оживала. Уже разорвались далеко за лежащей цепью первые мины, должно быть выпущенные трясущимися руками. Пройдет еще несколько драгоценных минут, внезапность будет потеряна, огонь противника усилится, станет губительным, и за успех, которого можно достичь малой кровью, придется расплачиваться ценой больших жертв. И все это из-за пулемета, огненное жало которого дергалось в нескольких шагах от Донцова.
Прижавшись щекой к горячей земле, Донцов краем глаза следил за пулеметом, с лихорадочной быстротой соображая, как можно заставить его замолчать.
Та простая, суровая мысль, к которой пришел Донцов, сперва вызвала в нем ледяной озноб испуга и протест, ожесточенный протест. Все в нем возмутилось и все противилось этой мысли, и не могло не противиться, потому что невозможно здоровому, сильному человеку вот так, вдруг, в несколько секунд, примириться с необходимостью погибнуть. Но, пугаясь, протестуя и отгоняя от себя эту мысль, Донцов в то же самое время примерялся, как лучше ее выполнить. Он понял, что должен сделать это ради товарищей, которые лежали сейчас на дымном черном поле, слушая смертный посвист свинца.
…Главное — успеть добежать до амбразуры, не упасть раньше!
Неожиданно он почувствовал, что земля, на которой он лежал, пахнет кузней — горелым, кисловатым запахом горна. Как тяжело отрываться от ее мягкой, теплой груди!
Он уперся ладонями в податливую, сыпучую землю, уловил момент, когда ствол пулемета отвернулся, и рывком вскочил на ноги.
Донцов успел сделать только один шаг, когда перед ним разорвалась шальная мина. Его на миг ослепило, железные когти рванулись на грудь. Он зажал рану пилоткой. Все вокруг стало желтым, и пыль сгустилась, и пожелтела, и призрачно заколебалась над желтой землей. Течение времени остановилось. Странная гулкая тишина настала на поле боя, и Донцов подумал, что вот сейчас, пока не стреляют, и надо итти в атаку. И он крикнул:
— За Родину! За Сталина!
Он крикнул не горлом, пересохшим и перехваченным спазмой, а сердцем. Этот призывный боевой клич необычайно прогремел над онемевшей высотой, прокатился далеко-далеко по фронту. Его услышали все. По этому зову поднялись для решительного броска товарищи Донцова. И он шагнул вперед, с удивительной ясностью увидел змеиный язычок пламени, кончик ствола, понял, что пулемет все-таки стреляет, и, рванувшись вперед, закрыл амбразуру своей широкой грудью. Огненное жало нестерпимо обожгло его, огонь взметнулся перед глазами, закружился ослепительным вихрем и вдруг погас…
Так гвардии сержант Донцов стал бессмертным.
По-летнему теплая ночь спустилась над Кубанью. В станице, где квартирует редакция, казалось, все утихло, все уснуло, только редакционный движок стрекочет цикадой. Но вот над горами поднялась побагровевшая от натуги крутобокая луна. Быстро бледнея, всплывает она все выше и выше и заливает мягким, ласкающим светом станицу и окрестные дали. Она отражается в окнах дремлющих хат, загорается синим спиртовым огоньком на лезвии брошенной у двери лопаты, сверкает миллионами искр на глянцевых листьях тополей. И, точно оживленная ее лучами, спящая станица начинает пробуждаться.
Вот где-то далеко зазвенел девичий голос, с ним сплелся второй, третий… Поют известную песню про Галю: «Пийдем, Галю, з нами, з нами козаками…» Вот зазвучал баян. Это уже поближе, на той улице, где госпиталь. Играет баян, и санитарки — сильные, полногрудые девчата — танцуют при луне вальс, деловито шаркая по траве кирзовыми сапогами.
Вот послышался взрыв смеха. Это еще ближе к редакции, в садике госпитальной хаты, где собрались ходячие раненые вокруг весельчака-рассказчика, а он — в ударе и вдохновении и вкалывает такое, что, того и гляди, челюсть от смеха вывихнешь. А дежурная сестра не велит сидеть на траве — вот чудачка, это солдатам-то! — и уговаривает итти спать. Да разве в такую ночь быстро уснешь!
Но всему приходит конец. Кончилась песня про Галю и другие песни, спетые станичными девчатами. Замолчал баян. Утомился рассказчик: «Ну, не все сразу, братцы, надо и на завтра что-нибудь оставить». И станица уснула, на этот раз по-настоящему. Может быть, и не спали еще какие-нибудь влюбленные парочки, так ведь для них-то и созданы эти колдовские, дивные ночи, когда душа переполняется, и трепещет и поет созвучно с другой душой. Во всяком случае если и были такие парочки, то они сидели в укромных уголках, держась за руки, и тишины никак не нарушали. Так что опять был слышен лишь один неутомимый редакционный движок. Звук его будто отразился под синим куполом неба, и стало казаться, что работают два движка: один на земле, а другой под звездами. Этот подзвездный звук удалялся по направлению к фронту, и вышедший глотнуть свежего воздуха Кучугура, уловив замирающее стрекотанье, сказал:
— Полетела, лебедушка!
И, неизвестно почему, покачал головой, блестящей в лучах луны, как костяной шар.
На участке Н-ской армии работал гвардейский ночной легкобомбардировочный авиационный полк, весь летный состав которого состоял из женщин. Боевые самолеты, на которых летали отважные летчицы, в армии называли разно: «кукурузники», «этажерки», «примуса», «небесные черепахи», — трудно перечислить все, что было придумано для этой машины острым на язык русским солдатом. Надо, однако, сказать, что во всех этих прозвищах не было и тени насмешки: легкие тихоходные самолеты оказались на фронте чрезвычайно полезными.
Что касается летчиц, то к ним царица полей относилась со смешанным чувством, в котором было немножко зависти, вызванной их крылатостью, немножко удивления — почему именно женщины занимаются таким рискованным делом? — и очень много нежного и восторженного восхищения их мужеством и храбростью.
Какой-нибудь мастер рукопашного боя, не раз первым врывавшийся в траншеи противника, заслышав в ночи знакомый звук, говорил:
— Летит… И на чем летит? На фанере и парусине. Да я бы лучше семь раз в штыковую атаку сходил, чем один раз на этой штуковине поднялся. А они каждую ночь курсируют. Вот тебе и женщины, вот тебе и небесные создания!
Между тем небесное создание в комбинезоне и шлеме продолжало свой полет. Над вражескими позициями оно сбрасывало не очень тяжелый, но неприятный для врагов груз и после этого, несмотря на обстрел, не удалялось сразу, а еще долго кружилось над целью, надрывая нервную систему противника. А тем временем на смену прилетало другое небесное создание.
Обычно летчица, приближаясь к фронту, легко находила знакомые ориентиры. То ракета взовьется и осветит на несколько мгновений ничейную землю, похожую на лунный пейзаж, как его изображают в книгах по астрономии; то раздраженные стрекотаньем самолета немецкие пулеметчики начнут палить в ночную тьму, и над окопами вытянутся цветные трассы; то пушечный выстрел блеснет, то разрыв, — одним словом, передний край ночью найти было нетрудно.
Но вот прошло несколько ночей, и эта привычная картина резко изменилась. С высоты летчица еще издали увидела светящуюся полосу, которая трепетно мерцала, переливалась искрящимся потоком. Он брал начало в горах, высящихся под луной черными громадами, прихотливо стекал по отлогостям предгорий в долину, струился по ней, впадал в плавни и, казалось, угасал в студеной воде, синевато поблескивавшей между густыми зарослями камыша. По мере того как самолет приближался к линии фронта, летчица начала различать все новые и новые детали величественной и грозной картины ночного боя. Еще за много километров от переднего края она увидела равномерные вспышки пламени, мгновенные сполохи, цепочкой вытянувшиеся вдоль линии фронта. Если бы не шум мотора, поглощающий все звуки, летчица услышала бы низкий, громовой голос тяжелой артиллерии, но сейчас бой был для нее беззвучным.
Ближе к передовой протянулась еще одна цепочка огней, более частая. Временами вспышки сбегались к ней в яркие клубки клокочущего пламени, из которых вырывались в сторону противника огненные полосы. И уже совсем близко от передовой такие огненные полосы вдруг стали вырываться десятками прямо из земли и, описав в воздухе короткую дугу, багрово расплескивались среди сотен других разрывов. Эти разрывы точно обозначали немецкую оборону. Над нею почти непрерывно распускались на дымных изогнутых стеблях белые цветы ракет.
Летчица выключила мотор и стала планировать, ища цель. Сразу же в уши ей ударили грохот, вой и сухой треск — весь многоголосый, оглушающий шум большого боя. На освещенной ракетами земле глубокие, затененные траншеи вырисовывались жирными черными линиями. Летчица обнаружила скопление гитлеровцев, еще снизилась, чтобы сбросить бомбы без промаха. На этот раз она не стала после бомбежки крутиться над вражескими позициями: оглушенные канонадой, немцы все равно не услышали бы самолета, — а сразу полетела на заправку.