А дальше, из глубины косы, где чернеют вдоль берега суда рыболовецкого флота, слышны крики: там толпятся люди — председатели прибрежных сельсоветов на скорую руку заполняют эвакуационные листки, а заполнив их, молча — к колену — прихлопывают печатью.
На фелюги, на баркасы грузили муку, продукты, и слышен был чей-то раскатистый голос:
— Где паруса? Ищите паруса! Они где-то здесь!
49
Оказалось, паруса на складе, а склад закрыт и ключей нету.
— Чего вы глядите? — сразу вступила в дело Федорка. — Целовать будете этот замок? А окно?
И, схватив весло, попавшееся под руку, с размаху ударила им в раму окна. Вскоре добрались до брезентов.
Таня с Ольгой тоже волокли к берегу тяжелые эти брезенты, которые должны были наполниться ветром и превратиться в тугие ветрила их суденышек.
Одни отплывали, другие готовились к отплытию, а они долго возились на своем, ставили парус, и командовала ими Федорка, она все умела. Вся мокрая, растрепанная, натягивала парус, рассказывая своим молодым помощницам:
— Бо я сама, девчата, рыбачка и родилась на море. Вышли отец с матерью на лов, далеко отошли, а тут я и подала голос, — там, среди моря, и пуповину мне завязали…
Работа приближалась к концу, когда налетел вражеский самолет, начал бросать на косу бомбы. Одна бомба с жутким свистом падала прямо на их фелюгу, и Таня, забившись под парус, видела уголком глаза, как, обезумев от ужаса, учитель-инвалид исступленно рвал на груди рубашку. Ему, видать, так же, как и ей, Тане, показалось, что это смерть, что бомба летит прямо на него. Однако бомба, плюхнувшись неподалеку от фелюги, лишь подняла тяжелый фонтан воды и никого не зацепила. На косе дико ржали кони, кричала не своим голосом какая-то женщина — раненая или, может, от испуга, — а Федорка, только побледнев, решительно распоряжалась:
— Сети давайте! Сети растягивайте!
Девчата, вскочив, принялись таскать с берега на фелюгу порванные рыбацкие неводы; путаясь, развешивали их так, чтобы с самолетов было видно: тут, внизу, мирные люди — авось у воздушных бандитов пробудится, ворохнется что-то человеческое…
После налета погрузили к себе на фелюгу нескольких раненых, которых не успела забрать специально выделенная под лазарет моторка, сюда же сели Ольгина мать, суетливый кооператор с портфелем и тот учитель-инвалид. Последней прямо с тачанки к ним метнулась запыленная женщина с двумя детьми — семья какого-то работника из района. Муж только помог ей сесть на фелюгу, передал детей, а сам, попрощавшись, снова вскочил на тачанку и помчался в степь: он оставался партизанить.
Фелюга отчаливала, когда от берега, прыгая по воде, к ним подбежал еще один пассажир — краснорожий пожарник местной команды. Федорка люто сцепилась с ним. Он лез в фелюгу, а она его не пускала. Он что-то ей бормотал, а она кричала на всю Белосарайку:
— Не пущу! Какой ты, к черту, коммунист? За пьянку сколько выговоров имеешь? Вот у меня муж коммунист — так он в боях прокипел! Вот политрук — коммунист, так в ранах лежит. Вон тот с пулеметом в посадке прикрывает всю степь — так тот коммунист! А сорняк нам не нужен!
Она ногой столкнула его в воду, и пожарник, поняв, что с Федоркой ему не сладить, устремился к другим фелюгам.
Под вечер вышли в море. Обязанности капитана взяла на себя Федорка, она знала, куда вести.
— На Кубань пойдем. На Должанскую косу.
Таня, расположившись с Ольгой на корме на изодранных рыбацких неводах, не могла оторвать глаз от берега, который все удалялся и удалялся от них.
Побережье было фантастически красиво. Предзакатное солнце утопало в облаках, и весь горизонт повит молочно-матовым светом: необычайный свет стенами стоит вокруг, а в нем разлито золото, и на стенах тех светящихся покоится небо — высокое, прощальное.
Ближе и дальше на море виднеются суда, большие и маленькие, парусно-моторные и просто на одних парусах, фелюги, байды и едва приметные на воде челны, баркасы — все выходят в открытое море, летят на рыбацких своих крыльях к тебе, далекая, не занятая врагом земля Отчизны!
Долго еще им виден был Белосарайский маяк на косе. Когда стемнело, он не замигал им своим огоньком, как мигал в море рыбакам на протяжении многих лет. Вместо маяка багрово, тревожно светит им в эту ночь пылающий Мариуполь — горит порт, горит «Азовсталь».
Ночь застала их в открытом море вдали от берегов. Разбрелись друг от друга парусники, исчезли в темноте. А кругом вода и вода.
Таня, окоченевшая на ветру, забралась с Ольгой вниз, расположилась возле раненых под жестким тяжелым брезентом. Холодно. Дрожь пронизывает тело, а душу не покидает тревога. Стонут раненые. Один из них в бреду все выкрикивал, звал какого-то Мартынова, а потом вдруг умолк, притих, и глухо прозвучал из-под брезента голос его соседа:
— Отмучился…
Федорка с помощью Ольгиной матери положила умершего на какую-то доску. Вздохнули обе. Потом приподняли его и, по морскому обычаю, спустили за борт.
— А документы взяли? — спросил кооператор.
— Все как нужно, — буркнула в ответ Федорка.
Очевидно желая развеять гнетущее настроение, она опять громко принялась рассказывать кому-то в темноте о своем муже-лейтенанте и его непобедимой артиллерии, а потом перешла на своего удивительного свекра.
— Девяносто девять лет прожил и болезней никаких не знал, только узлы на руках вздулись. А в тот день, когда исполнилось ему девяносто девять, подзывает меня и говорит: «Беги, Федорка, на море и на сушу, пускай сыновья сюда спешат скорее. Скажи, что, мол, я уже умер». — «Но вы же еще живы!» — «Не твое дело. Скажи — умер». Так и передала на косу, бо перечить ему никак нельзя было. Приезжают под вечер сыновья, а батько… во дворе сено дергает из копнушки. Они набросились на меня: зачем, мол, зря их от работы оторвала, а отец им: «Нет, не зря. Это я ей так велел». Сели обедать. А старик на лавке прилег. «Где же Федорка?» — спрашивает. «Я здесь, тато. Это же я». (Он уже не узнавал меня.) «Дай воды холодной». Я подала, только комнатной. «Нет, принеси из колодца». Принесла из колодца, дала, выпил, а мы себе дальше обедаем. Вдруг один из сыновей встал и говорит: «А тато уже померли». И мы положили ложки и все встали. Так-то умирали старые люди. Отжил свое — и как уснул. Не то что сейчас, когда такой вот преждевременной смертью умирает человек, какого вон молоденького забрала! Не в девяносто девять, а, видать, в девятнадцать.
Возле Тани под брезентом лежит раненый, тот, что похож на Богдана. Потерял крови много и теперь дрожит, замерзает.
Когда другие притихли, начали дремать, она вдруг почувствовала на себе, у самой груди, где только Богдановой руке разрешалось, боязливую руку раненого. От робкого его прикосновения ей стало больно и приятно. Не отодвигаясь, она некоторое время лежала так, грела раненого своим телом.
Но руку его потом осторожно отстранила.
— Почему? — спросил он еле слышно.
— Нельзя, — так же тихо ответила она.
— Почему нельзя?
— Так. Нельзя.
— Ты меня перевязывала днем… Ты так на меня смотрела. Никто в жизни на меня так не смотрел… Скажи… Ты могла бы меня полюбить когда-нибудь?
— Нет.
— Почему?
— Потому что я уже полюбила другого.
После этого он больше не трогал ее.
Таня приподняла брезент.
Все дальше холодное, растревоженное зарево над Мариуполем; где-то над морем гудят самолеты. Фелюги идут без огней. Словно бы темные тени — над черной поверхностью воды. Многие уже спят, только Федорка не дремлет у паруса — оттуда слышен ее голос: рассказывает кому-то, как они доберутся до Кубани на Должанку, где в рыбцехе работает брат ее мужа. Кубань — это уже спасение.
При слове «Кубань» Таня вспомнила, что где-то там мать Богдана. Таня ни разу не видела ее, но мать знает о Тане, как Таня многое знает о ней, о ее характере, привычках, о ее нежной любви к сыну. В каком-то совхозе она учительствует. Как пригодился бы сейчас ее адрес! Разыскала бы, явилась бы к ней: «Я — Таня, я — Богданова невеста…» Попробует разыскать, найдет, вместе будут работать, вместе будут ждать его.
Рядом с Таней, съежившись, лежит Ольга. Она, оказывается, не спит.
— Пропали б мы с тобой, Таня, если бы не эти парусники, — говорит она шепотом. — Теперь я почему-то уверена, что непременно встречу Андрея, встречу и расскажу ему обо всем, об этой нашей ночи в открытом море, о единственном маяке, по которому еще можем ориентироваться, — о пылающей туче над Мариуполем…
— А я все думаю о том комиссаре, который остался с пулеметом прикрывать. Один на всю степь… — говорит Таня. — Спасется ли он? Сколько их рассыпано в степях…
По тону ее Ольга почувствовала, что она снова думает о Богдане.
— Спасутся… Еще вернемся мы в Белосарайку, Таня… Еще созовет нас университет…
Размечтавшись, девушки мысленно уносятся к тому желанному времени, когда произойдет перелом на фронтах и все будет иначе и рано или поздно хлопцы вернутся к ним с войны, живыми и невредимыми…