Правда, шестиствольные минометы продолжали вести огонь. Судя по всему, две батареи. Одна обстреливала берег и кромку леса, вторая — дорогу. Били вслепую, но исключительно точно. Загодя готовились.
Залпы были редки. Пока разведчики шли дорогой, немцы произвели четыре налета, каждый раз на новый участок. Первые залпы отступали от них к реке; последний прогремел неожиданно далеко в тылу: начинался новый прочес дороги.
Минометы били не зря. Дорога работала с полной нагрузкой: дивизия не собиралась здесь застаиваться, подтягивалась вплотную к реке. В одном месте разведчики увидели в свете фонариков сразу несколько раненых. Они лежали рядочком, кто стонал, кто плакал, кто просил пить. Тут же была медсестра, она стояла на подножке «студебеккера» и хриплым низким голосом честила водителя, который упирался, не хотел подобрать раненых. Характерная вонь, какая всегда остается после разрыва мины, висела здесь плотно; сырой воздух впитал ее в себя и удерживал цепко, перебивая запахи грибницы, муравьев и хвои. В другом месте чадно и жарко горели два «студебеккера» и одна полуторка. Их отволокли в сторону, сбросили с обочины, и уже воронки почти заровняли. Время не ждало.
Наконец разведчиков остановил импровизированный шлагбаум из небольшой елки, поваленной поперек дороги. Здесь был пост. Его начальник, старший сержант в каске, объяснил Пименову, что дальше дорога делает последний изгиб и выходит на прямую к мосту.
— Тут и полста метров не будет, товарищ лейтенант, до открытого-то места. Сейчас он ракетку запалит, сами увидите по верховкам: елка редеть почнет. Здесь вам идти нету резона: он же на дурняк лупит из пулемета. Неровен час зашибет…
Остальную часть пути прошли лесом.
Если бы не вражеские ракеты, которые теперь загорались совсем близко, а иногда даже дотягивали до этой стороны и повисали прямо над головой, пробираться лесом было бы куда сложнее. Река открылась вдруг. Просто в какой-то момент зажглась очередная ракета, и разведчики увидели, что идут вдоль высокого обрыва, а прямо под ним, почти без прибрежья, лежит широкая лента черной воды. Из-за ночи и неровного фосфорического света ракет река казалась шире, чем была на самом деле.
Разведчики прошли немного выше по течению, чтобы обосноваться примерно посреди своего сектора, пока не наткнулись на удобную воронку у самого края обрыва. Это и предрешило их выбор. Хлопин только чуть выровнял ее, да выкопал в задней стенке что-то вроде двух сидений, выстелив их кусками дерна.
— Спасибо, Иван, поблагодарил капитан Кулемин. — То-то я смотрю, ничего ты абы как не сделаешь. Спасибо…
Они подошли вовремя. Даже по тому, как артиллерия их дивизии вела беспокоящий огонь, стараясь разбередить противника, втянуть его в перестрелку (чтобы разведчики по вспышкам засекли огневые точки врага), было ясно: ребята изверились в успехе и сейчас только отрабатывают урок. Еще немного, еще чуть-чуть — и все бы прекратилось. Но, может быть, это только казалось разведчикам, или же так оно и было, но никто, кроме них, этого пока не уловил; а им подсказало опасение, что нашим такое безответное швыряние снарядов в никуда может быстро надоесть. Только немцы этого не почувствовали, не уловили критический оттенок этих последних минут — и ответили. Сразу в несколько батарей.
— Неплохой букет…
За весь час лейтенант, кажется, не обратился к Кулемину ни разу; и даже эта реплика была по сути без адреса, не требовала ответа. Почему он молчит? Почему не скажет ничего? Не спросит? — из вежливости хотя бы… Это было непривычно Кулемину и, откровенно говоря, несколько отвращало его от лейтенанта, хотя Кулемин понимал всю эмоциональность и несправедливость такого поворота в своем отношении к Пименову.
Лейтенант Пименов между тем был весь погружен в дело.
Пристроив на коленях планшет, он наносил на стрелковую карточку огневые точки врага. Карточка была снабжена по краям фосфорными полосками. Они не давали желаемого результата, поскольку подсвечивали не всю карточку; по поводу этих полосок было принято острить; считалось, что на большее, чем мишень для шуток, они не пригодны. И вдруг Кулемин увидел, что лейтенант, оказывается, решил эту задачу удивительно просто: он согнул карточку таким образом, что верхний ее край нависал над остальной плоскостью; и достаточно было надвигать или отодвигать этот нависающий край — и ясно освещался любой участок карточки. Кажется, мелочь, но Кулемин оценил ее по достоинству. Ай да лейтенант! башковитый парень, — с удовольствием подумал он, хотя из личного дела Пименова знал это с первого же дня. Но одно дело — на бумажке прочесть, бумажка, известно, все вытерпит, что ни напиши, и совсем другое — убедиться самому.
Остается добавить, что такая «мелочь» говорила Кулемину значительно больше, чем если бы, например, лейтенант Пименов у него на глазах совершил геройский поступок. Чтобы совершить большое дело, полагал Кулемин, человек собирается весь. Все силы духовные и физические, ум, опыт, знания — все концентрируется в одну точку, и человек поступает так, как надо поступить в данных обстоятельствах; или, по крайней мере, как по его мнению надо поступить. А в мелочах он ведет себя импульсивно, непосредственно. В мелочах он не следит за собою. В них он весь, как на ладони. По ним-то и судить следует, что он за человек.
Вражеские батареи между тем, словно спохватившись, стали умолкать одна за другой. Наконец замолчала последняя. Наша артиллерия больше не настаивала, тоже перестала стрелять. И наступила тишина. Не просто ночная или, скажем, лесная тишина. Тишина переднего края.
— Ты погляди, лейтенант, — удивленно сказал Кулемин. — Тучи-то растащило. Звезды.
— Вижу. И полчаса уже. — Пименов помолчал, затем добавил с явно уловимой в голосе усмешкой: — Я вначале вон ту, голубую, что прямо перед нами, в воде заметил. Думал, немцы что-нибудь химичат. А потом вижу рядом еще. Пригляделся; отражение. — Он еще помолчал. — Очень гладкая вода.
— Это Вега.
— Знакомое название. В детстве когда-то слышал. Давно.
— А вон та яркая, видишь, справа, над самым лесом…
— Из себя такая оранжевая?
— Вот-вот. Это Арктур.
— А что она обозначает?
— Да в общем ничего, — неожиданно для себя самого смешался Кулемин. Красивая звезда… Есть в ней что-то такое…
Он поймал себя на том, что чуть было не стал распространяться об эстетическом волнении, какое всегда вызывала в нем звездная графика, о том философском умонастроении, о той приятной грусти, которые всегда дарило ему звездное небо. Названия созвездий звучали для него музыкой и вызывали длинную цепь приятных ассоциаций. Наконец, — и это было самым существенным — некоторые звезды были для него как бы вешками, напоминаниями о реальных, приключившихся с ним событиях. Но об этом знал только он один. Только ему они говорили об этом. Все было настолько личным: звезды в его окне — звезда в окне его любимой — звезда, на которую впервые обратил его внимание отец, ткнул пальцем и спросил: а вот эту звезду ты знаешь, мой мальчик? Это Мира, что в переводе с латыни значит «дивная»; она то вспыхивает ярко, то совсем угасает; думаешь — нет ее, а она уже вновь горит; она дышит, она живет, совсем как человек; ведь и нам иногда не мешает перевести дух, не так ли, мой мальчик? чтобы собраться с силами — и снова за дело…
— Разве это возможно рассказать? Разве это возможно понять — если не имеешь подобного же опыта?.. Жизнь, если чуть отстраниться, иногда кажется смешной и глупой. От первого, поразившего мальчишечье воображение красивого слова «Мира», — к изучению латыни, а затем — итальянского, наконец — Ренессанса… А если бы не было той ночи и вопроса: а вот эту звезду ты знаешь, мой мальчик? Как бы асе оно повернулось?..
— А вообще-то какие-нибудь звезды ты знаешь, лейтенант?
— Ну конечно, — невозмутимо ответил Пименов. — Большую Медведицу знаю. И Полярную. Мне одной Полярной за глаза хватает. На все случаи жизни.
— Понимаю…
Этот практический подход, этот невольный меркантилизм… Имел ли право Кулемин даже молча, не высказывая вслух, винить Пименова? Нет, конечно. Что он видел, этот лейтенант? — бои, окопы, минные поля, искаженные предсмертным изумлением лица часовых, пену в углах рта у пленных… А красота… Красоте надо учить. Может быть обязательно с детства… А если это действительно так? — вдруг подумал Кулемин. — Боже мой! ведь если это действительно так, сколько людей никогда не узнают, что это такое…
…Когда растаяла, сошла на нет его задумчивость, его вселенская меланхолия, — этого Кулемин и сам не заметил. Потому что, хотя мысли его были заняты вроде бы посторонними предметами, но уши слушали, а глаза смотрели; он непроизвольно делал свое дело, и в какой-то момент, очень плавно вся его нервная энергия сосредоточилась на слухе. Он ловил, ловил что-то неясное, скорее угадываемое… Наконец убедился: где-то далеко за рекой возник и неумолимо надвигался гул моторов. Положил руку на плечо Пименова, и тот, чуть слышно с пониманием отозвался: