— Что это с ним? — спросил Кулемин, не очень, впрочем, удивляясь. Он уже навидался всяких пленных. — Нервы, — просто сказал Пименов.
Кулемин тут же начал допрос, и через несколько минут убедился, что от «языка» толку не будет. Еще вчера этот ефрейтор мог бы многое рассказать. Но его забыли — и ушли куда-то. Он понятия не имел — куда. Опять начал плакать.
Кулемин отправил немца в тыл и сидел мрачный.
— Плохо наше дело, — сказал он, наконец.
— Опять надо идти?
Похоже, Пименов обрадовался этому. Так у него сразу ожило лицо. Он даже встал.
— Но ты же не отдохнул ничуть. И не позавтракал еще.
— Это нам пять минут, товарищ, капитан. Пока вы приказ составите…
— Спасибо, Паша. Лучших лошадей бери. Ведь не могут же они далеко уйти! Некуда! — взорвался вдруг Кулемин и ткнул пальцем в карту. — Рига же — вот она совсем уж близко!..
Кулемин опять повеселел, стал энергичен и уже без неприятной тяжести в душе думал об очередной возможной встрече с Касаевым. Дело делалось, причем делалось быстро; если лейтенант споро обернется, глядишь и вовсе удастся обойтись без неприятных разговоров.
Когда Тяглый увидел сквозь ливневую завесу призрачные очертания мызы, умом он понял, что это дом, но сердце дрогнуло, узнав в замершем на несколько мгновений, повисшем в воздухе белом конусе, сахарную голову из детства. Федор был сиротой. Но дядька, который принял его к себе (а ведь имел уже восьмеро своих таких же ртов!), был Федору не меньше отца родного. Так что Федор и не считал себя сиротой. Что запало из детства на всю жизнь — это чай. Чай пили по воскресеньям и праздничным дням. Дядька вынимал из сундука сахарную голову - белый конус, до половины обернутый синей бумагой, — брал тяжелый нож и отбивал верхушку. Затем черенком колол его, держа в левой руке; удары были уверенными и точными, кусок все делился и делился пополам, и все — ровно, и когда оставались маленькие кусочки, всегда одинаковые, их раскладывали на столе: по два перед каждым едоком. «Когда ты помрешь, дядько, — говорил Федя, — то я буду колоть сахар. Научусь!..»
У него была тайная мечта: найти сахарную голову величиной с гору. Белоснежно сверкающая, она даже снилась Феде… Но когда подрос, ее место заступила другая мечта: заработать денег побольше — и купить коня, большого и крепкого, как на ярмарке… Потом и эта потускнела, и он стал мечтать о новой пиле (у старой полотно повело и недоставало многих зубьев), о сапогах (подступала осень). Мечта дробилась и распадалась, как тот кусок сахарной головы в дядиной ладони… Да и смысл самого слова стал для него иным, и Федор об уже решенном деле говорил так: «Мечтаем на той неделе с дядькой тын поладить…»
Но сейчас эта сахарная голова не вызвала радости, а напротив, какое-то стеснение сковало его. Он подступал к мызе тяжелым неподатливым шагом, и будь его воля — может быть, свернул бы и прошел мимо.
Правда, очутившись в прихожей, Тяглый почувствовал как бы облегчение. Хотя на то и не было причин, словно камень свалился с его души. И эта неожиданная легкость так его обрадовала, что он, повинуясь знаку лейтенанта Пименова, буквально рванулся в левую дверь и сделал по инерции три лишних шага. Поняв это, он вдруг резко присел, одновременно поворачиваясь и наставляя автомат…
За спиной было пусто.
Старшина перевел дух и неторопливо вышел на середину.
Большая комната. Очень большая. Два окна давали сейчас немного света, ливень закрывал их плотнее, чем трехслойная марля. Посреди комнаты стоял громоздкий обеденный стол, хорошая вещь из наборного дуба, раздвижной к тому же. Эка будет картина знатная, если его развернуть, ведь полста народу усядутся! — с почтительным изумлением прикинул Тяглый.
В углу наискосок стоял громоздкий ткацкий станок, тоже нужная в хозяйстве вещь. У стены справа — громоздкий буфет, трехрядный, тоже из дуба, но он был покрыт таким темным лаком, что под ним и не разберешь, хорош ли дуб. Зато ручки на дверцах были вне подозрений: медные головы львов, и в носу у каждого — кольцо. Тяглый потрогал дверцы буфета, хотя сразу не сомневался, что; они заперты. Так и оказалось. Все равно там пусто, — сказал себе Тяглый. — Еда небось в погребе да на чердаке, а посуду во дворе закопали. А кому она нужна, их посуда, прости господи!..
По бокам буфета висели две большие картины, очень красивые. Одна — вроде бы на клеенке — изображала лебедей на озере.
Вторая картина тоже хороша, — на ней два оленя травку щиплют, тут же ручеек и деревья по сторонам…
Под картинами стулья рядочком, по четыре под каждой. Пол вощеный, и хоть света мало…
Старшина присел, включил фонарик. Так и есть — след. По этому полу хоть босиком иди — не убережешься. А тут отпечатано пылью четко, и форма, и подковки — знакомая картина: немец прошел.
Следы вели к двери возле ткацкого станка.
Старшина подбежал к двери, выглянул. Никого. Коридор. Следы пошли направо. И вернулись. Вот в эту дверь напротив.
Старшина изготовился… резко и бесшумно распахнул дверь… Пусто, Фикус под потолок, граммофонная труба и столик с вышитой скатертью. Другая дверь из этой комнаты — направо — распахнута, и за нею слышно безмолвное движение.
Выключив фонарик, чтобы ярким светом не привлекать к себе внимания, старшина двинулся по дуге вдоль противоположной от двери стены; так он был все время в тени, зато кухня проходила перед ним метр за метром.
Вот немцы с перекошенными от испуга и растерянности лицами. Вот лейтенант… Ага, фрицы чего-то надумали…
Уже не таясь, Тяглый вроде бы неторопливо прошел через комнату, переступил порог и здесь стал, прислонясь плечом к белому кухонному шкафу. До окна, на котором лежали автоматы немцев, оставались добрые три метра.
Он совсем не понимал, что задумал лейтенант, но по тому, с какой уверенностью и превосходством Пименов держался, решил: а ведь он знает, чего хочет, и видно, что своего добьется. Ай да лейтенант!
Потом, словно все время был тут, объявился Игорь Стахов.
Потом замельтешил, засуетился Панасенков. И это — разведчик? Ой стыдобушка, едрена корень!
Потом лейтенант сказал «битте» и немцы сели, а один вдруг вскочил и стал пить из фаянсовой кружки большими глотками, и по тому, как он пил и как у него текло из уголков рта и капало с подбородка, было ясно, что это шнапс, так что, когда он допил и вызывающе стукнул пустой кружкой по столу, Тяглый непроизвольно вытер свой рот тыльной стороной ладони.
Почему все-таки «битте», а не «хенде хох», старшина так и не понял, как не понял и тонкости следующего приказа, который касался лично его: забрать патроны из рожков немецких автоматов. Почему не сами автоматы?..
Он осторожно передвинулся к окну и начал с гранат. По привычке пересчитал их. Семь штук пасхальных яичек, окрашенных в голубой цвет, но только наполовину почему-то. Небрежно смахнул их в сумку от противогаза, давным-давно освобожденную от своего законного содержимого и использовавшуюся для более нужных, по мнению старшины, вещей. К ручным гранатам он относился пренебрежительно, предпочитая им во всех случаях противотанковую. «Дать, щоб усе с дерьмом смешалось!» На втором месте у него была финка. Она и хлеб-сало резать, и «струмент» — чего починить; она и оружие, которое тоже наверняка…
Так же по привычке пересчитав автоматы, Тяглый начал потрошить рожки, ссыпая патроны все в ту же объемистую сумку, однако остановился — что-то встревожило его. Он не мог сразу сообразить, в чем дело, но было какое-то несоответствие, заставившее его еще раз пересчитать оружие.
— Товарищ лейтенант, — сказал он, повернувшись к Пименову. — Их пять!..
Он все еще не отпускал кружку, хотя с того момента, как он поставил ее на стол, прошло не менее полминуты. Секунды бешено стучались в виски, но не могли пробиться в сознание, и там, внутри, время было неподвижным. Собственно, его не было вообще. Оно перестало существовать. Вот так теперь все и останется: русский лейтенант будет стоять, положив руку на автомат, висящий у него на шее, а он, Отто Креме, будет держать кружку. И это — навсегда. Неподвижность. То, что из-за спины лейтенанта проскользнули в комнату еще две фигуры, было несущественно. Несущественно, потому что и эти двое русских, проскользнув, замерли без движения. Все происходило так, словно в комнате царила температура, близкая к абсолютному нулю, и что бы ни проникало сюда из того, внешнего мира, бегающего, порхающего, шевелящегося каждым крохотным листочком, — все застывало мгновенно в ледяной неподвижности. Как будто все заливалось жидким стеклом и отвердевало. Отто явственно слышал, как льется это стекло. И когда за спиной русского лейтенанта появилось лицо еще одного солдата, Отто просто механически отметил это, уже заранее зная, что и этот, появившись в комнате, тоже остекленеет. Но солдат неожиданно метнулся назад, потом влетел в комнату, взъерошенный и возбужденный, угрожающе вскинул автомат и что-то крикнул. Правда, офицер тут же положил руку на ствол его автомата и произнес какое-то одно слово — спокойно, но властно. Все это произошло в одно мгновение, и третий солдат встал у стены, но уже ощущение неподвижности исчезло, и фигуры вошедших перестали казаться остекленевшими, оставался только звук льющегося стекла.