Это бывший поручик королевской армии Бронислав Метич предложил рискнуть. И Строев пошел на риск. Наступление развивалось, стрелковые полки довольно глубоко вклинивались в горы, а тылы дивизии и часть артиллерии отстали.
Проселок вился над самым обрывом: слева — высоченные, орлиные, скалы, справа — бездна, и где-то там, на дне ее, разматывается белая пряжа Тимока на перекатах. Строев видел в зеркальце над ветровым стеклом, как все время отодвигается от борта машины, за которым пропасть, далеко не робкая Чеканова.
— Маленькое испытание нервов, — сказал он.
— Летчика из меня не получилось бы, — сказала она.
И опять надолго замолчали. Строев взял Панну в свой виллис с таким расчетом, что если тяжелые санитарные автобусы не пройдут, то он отправит медиков дальше на вездеходах.
Петляя и снижаясь, проселок вывел на уцелевший мост через Тимок. Правда, немцы, как видно, пытались разрушить и его, но в спешке подорвали только одну береговую опору. На той стороне реки виднелась железная дорога, — оттуда и начиналось хождение по шпалам, то есть хождение по мукам.
Через каждые сто-двести метров вся колонна останавливалась: или промоина или водосбросная труба. Шоферы отовсюду стаскивали камни-голыши, чтобы замостить очередной проран. Потом движение возобновлялось: автомобили, один за другим, делали, казалось, невозможные, цирковые прыжки на этой дороге среди гор. Максимальная скорость — два километра в час, не больше.
Немного не дотянули до первой станции, как образовалась пробка: идущий среди головных машин бензовоз прочно сел на рельс задним мостом. Строев едва не выругал крепким словцом командира автомобильной роты, который посадил за руль совсем зеленого водителя, но вовремя сдержался при Чекановой.
— Смею вас заверить, товарищ подполковник, за полчаса мы его подымем, вот увидите, нам не привыкать, — сыпал скороговоркой автомобилист, довольный тем, что заместитель комдива не ругается.
— Даю вам эта полчаса, но ни минуты лишней, — сказал Строев.
Панна с любопытством приглядывалась к нему: таким сердитым она его ни разу не видела. Да он, оказывается, как порох. И если разгорячится, то никого вокруг не замечает. Вон вышагивает себе, будто один, метровым шагом.
— А куда мы, право, так спешим? — спросила, наконец, она.
— Верно, — он вдвое сбавил шаг. — Вы извините, Панна Михайловна. Я ведь сын путевого обходчика, привык считать шпалы в молодости.
— Знаю, вы говорили.
Она напомнила ему об этом безо всякого значения, а Строеву не в первый раз подумалось, что Панна втайне посмеивается над тем, что он еще на Днестре пересказал ей чуть ли не всю свою биографию. Мужчины — простофили: сами выдадут себя с головой и сами же недовольны своей излишней откровенностью. Ну, конечно, Панна Михайловна догадывается, что он, Строев, неравнодушен к ней. Женщина и на войне строгий судья чувств, а судьи, как известно, умеют скрывать собственные чувства до поры до времени… Строев поморщился от этих назойливых суждений и прибавил шаг.
— Опять вы, Иван Григорьевич, заторопились.
— Виноват, исправлюсь!
Они пошли теперь рядом, хотя идти так было трудно. Каждый раз, когда Строев сбоку посматривал на нее, она с опозданием отвечала на его взгляд коротким вопросительным взглядом. Но Иван Григорьевич молчал: надо, в конце концов, показать свой характер. Чтобы отвлечься, он с деланным вниманием стал рассматривать темные горы, которые все ближе и ближе подступали к железнодорожной насыпи. «Наверное, скоро начнутся туннели за этим Табаковацом», — решил он и не удержался, открыто взглянул на Панну. Она слабо улыбнулась, но тут же опустила голову.
И Строев, может быть, только сейчас удивился не красоте ее, а женскому обаянию: так мило, с таким добрым превосходством она встретила его прямой взгляд и спохватилась, будто испугавшись своей вольности. В женщине обязательно запоминается что-нибудь вот такое, ну, совсем пустяковое. Запоминается на всю жизнь. И стоит лишь подумать о ней, как перед тобой возникнут эти лучистые, с хитрецой, глаза, тонкие морщинки у переносицы, едва тронутые улыбкой губы.
— Давайте присядем, подождем их, — оказал Строев.
Панна села рядом с ним на замшелый камень. Уже стемнело. Станция Табаковац, затерянная в горах Восточной Сербии, была больше похожа на разъезд — за семафором виднелось всего несколько домов, судя по освещенным окнам.
— Здесь остановимся на часок-другой, заправим машины и дальше, — говорил Строев, напряженно вглядываясь туда, где ковыляли по железной дороге автомобили с зажженными фарами. — Это хорошо, что у противника нет тут авиации, досталось бы нам на таком бесшабашном марше.
Еще никогда жители Табаковаца не встречали столь необыкновенный поезд: в голове его шли военные легковые машины, покачивались на шпалах грузовики всех марок — русские, немецкие, американские, надвигались кузова громоздких автобусов — штабных и санитарных, а в хвосте — опять грузовики, но с пушками на прицепе, и замыкали всю эту длинную колонну несколько потухших автокухонь. Все это урчало перегретыми моторами, громко отфыркивалось, дымило, остро щетинилось лучами фар.
На маленьком перроне к Строеву подошел старик в домотканом кафтане и низко поклонился.
— Добре дошли, братушки!..
— Как, вы болгарин? — спросил Иван Григорьевич.
И тот стал объяснять очень подробно, что — да, он сам болгарин, но был женат на сербке и давно живет в Сербии, что он помнит Шипку, видел генерала Скобелева, а вот теперь дожил до новой встречи с русскими. Он все говорил, говорил. Строев поднес к глазам часы. Тогда рассказчик заторопился, начал звать братушек в кучу[8]. Но тут подбежала какая-то девушка, смело взяла за руки Чеканову и его, Строева, и потянула их к себе, все повторяя на ходу:
— Молимо, молимо, молимо!..
Иван Григорьевич растерянно оглянулся на своего знакомого, однако тот покорно шел вслед за ними. Оказалось, что юная сербка с большими умоляющими глазами, в которые неприлично смотреть слишком долго, — так они прекрасны, — это младшая дочь старого солдата, Иованка. «Моя последняя», — сказал он за ужином, сам любуясь дочерью.
Ровно через час Строев дал команду приготовиться к движению.
Хозяин пытался было уговорить его остаться до утра:
— Мы ждали, ждали, а вы уходите…
— Ничего не поделаешь, отец, война. Вот на обратном пути заедем в гости.
И старик с той же детской наивностью поверил, что они действительно могут встретиться на обратном пути русских. Строеву самому не хотелось уходить из этой кучи, от этих гостеприимнейших людей, тем более, уж он-то понимал, как редко на войне совпадают такие разные дорожки — туда и обратно.
Иованка расцеловала на прощанье Чеканову, потом в нерешительности, будто слегка споткнувшись, близко остановилась перед Строевым и, раскинув руки, обняла его поспешно, неумеючи.
Шел одиннадцатый час ночи. Колонна тронулась нехотя, превозмогая дрему: хуже нет этих больших привалов, после которых одолевает сон. Иван Григорьевич старался и вида не показать, что он тоже малость отяжелел от кислого домашнего вина, сытного ужина и, конечно, от похода. Он мерно шагал впереди и так же мерно, негромко вел рассказ о Балканах, о Югославии, о Сербии. Он вспоминал все, что знал еще со школьной скамьи. А Панне казалось, что он прямо-таки специалист по Балканам. Но его знания были весьма отрывочны, и если ему удавалось кое-как связать разрозненные даты, факты, имена, то просто выручал опыт преподавательской работы в академии.
— Вот был бы жив Данило Сердич!.. — вдруг с чувством сказал он и стал закуривать.
— Кто это — Сердич? — выждав, поинтересовалась Панна.
— Не знаете? Данило Сердич тоже серб, как и Олеко Дундич, тоже герой гражданской войны, крупный командир Красной Армии, комкор. Я одно время служил под его началом.
— Он что, погиб?
— Да, погиб, но не на фронте.
«Как, каким образом?» — чуть было не спросила она.
Строев понял эту ее нерешительность и пожалел, что начал разговор о комкоре Сердиче. Бросив малиновый окурок в темень ночи, он с жаром заговорил о встрече в Табаковаце, о старике, который помнит генерала Скобелева, о его дочери-красавице Иованке.
Панна немного поотстала, чтобы легче было идти, и слушала уже рассеянно. Она ничего не видела из-за его плеча, будто по линейке очерченного погоном. И вообще он заслонил собой с недавних пор весь белый свет. Как это ни смешно, ни странно, но она ревновала сейчас его и к этой сербской девушке из Табаковаца. А ведь она. Панна Чеканова, которую все ребята в институте звали гордячкой, ни разу в жизни не поступилась самолюбием. Даже в той печальной истории с Глебом… Правильно ли она решила оставить Глеба, узнав, что он был женат? Конечно, правильно. Глеб назвал свой обман с в я т ы м — ради их любви. Но с в я т о й обман еще хуже грешного обмана… Тогда, семь лет назад, ей горько думалось, что все разом рухнуло: если уж не удалась жизнь смолоду, то какие могут быть надежды в серединные лета, когда перевалит тебе за тридцать. В старину в таких случаях уходили в монастырь, в наше время стали уходить в науку. Она окончила аспирантуру, защитила кандидатскую диссертацию; и на второй день войны, не дожидаясь повестки из военкомата, добровольно отправилась на фронт. Здесь вовсе было неуместно копаться в себе, в своих переживаниях — вокруг гибли люди. Да, ей и тут приходилось наблюдать и настоящую любовь, и случайные связи, однако любовь под огнем трагична, а эти мимолетные связи можно защитить разве только близостью смерти. И вот она сама потянулась к человеку, который прошел огонь и воду, хотя совсем недавно, как старшая, поругивала Веру Ивину за ее легкомысленный роман с майором Зарицким. Недаром говорят, что чужую любовь легко судить, а перед своей не в силах оправдаться. Но, может, это не серьезно, может, все еще пройдет, как только начнутся тяжелые бои на фронте…