При всей фантазии моей в бессонные ночи и в рассуждениях с Зосей и Валей я не мог смоделировать диалоги между Семеном и группой, так сумевшей его настроить против учителя. Но настроенность его больно ранила. Таких мучений я не знал в своей жизни. Нет, Выхода был не глуп, мелких придирок не было, наоборот, подчеркивал почтительность ученика к учителю, хотя позже я почувствовал в этом издевательский юмор. Однако он методически, с непонятной настойчивостью зачеркивал все, что было сделано мной не за год, не за два — за двадцать. Даже учебные планы заставил переделывать. Потом мне сказала Раиса Сергеевна со смехом, представив как анекдот (а ей нельзя не верить), что Семен Герасимович бросил фразу, полетевшую вроде летучей мыши — свист слыхать, самой не видать:
«Я выкорчую этот шиянизм».
Женщина, умевшая наблюдать со стороны и привыкшая видеть только внешнее, не заметила, что слова ученика, пусть они были и неуместной шуткой, довели меня до гипертонического криза. Я три дня не выходил на работу. Жене, которой рассказывал все, не отважился признаться, что нагнало давление. Знал, ее оскорбит и расстроит дурацкое словообразование из моей фамилии. Юморист Сенька, юморист! В «Крокодил» бы тебя! Не это ли слово, созвучное с названием зловещей расовой теории, напоминало Барашке или кому-то из его группы, что когда-то я написал предисловие к книге одного типа, в то время бывшего скрытым сионистом, а потом предавшего Родину и выехавшего… не в Израиль — в Америку. В партком поступила анонимка. Вот она-то меня не тронула. А только рассмешила. И секретаря парткома рассмешила: «Павел Иванович! Вы сторонник сионистов?! Ну, доехали анонимщики! Как говорят, до обрыва».
Секретарю парткома я не сказал, что так на кафедре выкорчевывают «шиянизм».
Больно за Зосю. Меня покусывали тайно, из-за угла. По ней вели открытый огонь, вынуждая пойти на пенсию. Тактика правильная: ослабить моих сторонников. Софья Петровна была среди них самая активная. Она умела не только обороняться, но и наступать. «Огня» ее боялись — слишком хорошо она знала слабые места своих противников. И Семен ее боялся. Зося «секла», как говорят, по глазам, не взирая на личности, звания и должности. Она смутила даже Раису Сергеевну. Как-то мы остались в комнате втроем, и она выдала:
«Выгодная, Рая, у тебя позиция. Ты наблюдаешь нашу грызню, как забавный спектакль. Рассказываешь хотя бы мужу сюжеты наших «забав»?
«Нет».
«Серьезно?»
«А зачем? У него хватает своих забот».
«Долго ты проживешь, Рая».
За «долгую жизнь» Раиса Сергеевна, любое замечание принимавшая со снисходительным согласием, обиделась.
Зося сказала позже:
«Наживаю я себе врагов. Да бог с ними. Я аэробикой занимаюсь. Мускулы и нервы у меня такие, что не укусишь. Поломают зубы».
Я несколько раз с юношеским пылом бросался на ее защиту. Не мог же я молчать, когда валтузят верного друга! Но Зося сказала Вале в моем присутствии:
«Скажи ему, чтобы не лез. Мне он не поможет, а себе напортит. Открытого огня он не выдержит. Слабая броня. А мафии только это и нужно».
За «мафию» ей крепко досталось. В партком написали, не анонимно. Ее вызвали. Она, видимо, разговорилась в официальном органе. После ее похода в партком «тетковцы» притихли, затаились. Сменили тактику? Какая же она теперь, их новая тактика? Свалить главного противника? Меня. Но почему я, их учитель, руководитель, товарищ, достаточно деликатный — все время, еще в армии, меня обвиняли в либерализме, — стал противником? Без видимой причины. Не выступал я против «Тетки», не тянул Выходу, не ходил просить за себя. И борец я слабый — излишне охраняют мое здоровье две Петровны, Валентина и Софья.
Дьявольски обидно и мучительно. Позавчера Марья выступила в республиканской газете с рецензией на мою новую книгу «Троцкистские теории на вооружении буржуазной идеологии». Целиком уничтожить не отважилась — слаба она в теме, а соавторы ее вообще профаны. Но все же потеребила. Марья осторожная. Однако за одну мысль я мог бы разгромить ее вдрызг. Серьезно напутала баба, чуть ли не сползла к троцкизму. Не могу. Никогда не выступал в прессе в свою защиту. Подкинуть идею кому-нибудь из коллег? Схватятся, есть любители сенсаций. Ее же бывшие студенты разделаются с ней, припомнят, как гоняла на пересдачи по два-три раза. Тоже не могу. Нечестно. Да и жаль ее. Несчастья сделали ее молчаливой и… теперь начинаю понимать — скрытно завистливой. Мне все давалось легко. У меня все шло хорошо: дома, на работе, в творчестве. А у нее… сколько она пережила, когда кандидатскую, которой руководил Петровский, ВАК дважды возвращал. Петровский решил, что это выпады против него, и сам попросил меня помочь аспирантке. Я сделал существенную подсказку — и Марья прошла в науку. А за докторскую ее я просто боролся. Считал, что при ее семейном положении, в пятьдесят лет она совершила подвиг. И женщина была благодарна. Куда же подевалась ее благодарность? Маша, зачем тебе кафедра? Такой груз на худые плечи. На близорукие глаза. Минус девять — разве шуточки? На племянника надеешься? Он нажимает? Ему таки нужна и докторская, и кафедра. Ибо на собственную голову не надеется. Ищет кружной, темный путь.
Зачем мне под старость такие нелепые причины для тяжелой бессонницы?
Позавчера поговорил с Глашей — и вроде стал меньше переживать. Вали мало, Зоси мало. Нужна была еще Глаша со своим поразительным оптимизмом. Что она сказала? В голосе ее прозвучало удивление:
«У тебя муки? Душевные? — И после Валиного сообщения про кафедру: — Насколько мы, бабы, мудрее!» Все!
В бессонную ночь еще раз прокрутил, как за нами гонялся «мессер». И стало мне, как Глаше, когда она прочла похоронку, до сердечной боли, до слез жаль Старовойтова. И стыдно, что когда-то при первом знакомстве я нехорошо подумал о нем — офицерский, дескать, гонор. Очень захотелось узнать, как он погиб. Через сорок лет? Кого найду? Части не знаю, в которой он воевал.
Как погиб — не узнаю. А в Калининград поеду и найду его фамилию на одной из плит среди десятков тысяч имен.
В Петрозаводск, на могилу Лиды, я ездил дважды. Первый раз Валя молчаливо ревновала. А прошлым летом поехала вместе со мной. И разрыдалась там.
«Что тебя расстроило, Валя?»
«Могила запущена, — объяснила она, хотя причина явно была иная, более глубокая, ее, причину, жена и потом не сказала мне; там упрекнула: — Как ты мог?»
Прожили мы в городе, где я мало что узнавал, неделю и установили на могилы новые плиты. На две могилы…
Позвал меня командир дивизиона и вручил два билета в театр. Преподнес сюрприз. Жизнь быстро обновлялась, и в столицу республики вернулась труппа музыкальной комедии с примой Калининой. Мой земляк Леня Френкель, музыкальный парень, буквально стонал от желания послушать Калинину. Помнили певицу и Муравьевы, даже Анечка, у них дома была граммофонная пластинка с ее песнями.
И вот мне счастье — присутствовать на открытии театра.
Доброта Кузаева не удивила. Неделю назад и к нему приехала жена, и он с ее приездом удивительно подобрел.
Как изменяет человека счастье! Удивил его неожиданный приказ:
— Пригласи девушку. Самую красивую. На твой вкус. Посмотрим, кто тебе нравится.
Шутит командир? Последнее время он часто шутит. Я недоверчиво посмотрел на него: влипнешь с этими шутниками; он добрый, а Тужников потом будет распекать.
— Что ты глядишь так? Я, брат, не шучу. Не вздумай отдать билет плясуну Френкелю. Только с девушкой! Это приказ. И если хочешь знать, не мой — генерала, начальника гарнизона.
Чудеса, да и только! Переходим на мирную жизнь? Она уже ощущается при нашем штабе — с приездом Муравьевых, Кузаевой. С 1 сентября начался учебный год. И я каждое утро с умилением и каким-то незнакомым до того волнением смотрю, как Мария Алексеевна со старшей дочерью, обе с клеенчатыми портфельчиками, бегут в город, в школу, мать учительствует, а дочь пошла в третий класс.
Сказал о своем волнении Колбенко. Он ответил совершенно серьезно:
— Жениться тебе, Павел, пришла пора. Потому волнуют дети.
— Какая женитьба, Константин Афанасьевич! Шутите!
Согласился:
— Да, пока что не до женитьбы. Хотя, если нас продержат здесь до конца войны…
Не договорил, что в таком случае может произойти. Переженимся?
Я видел, как с появлением чужих детей парторг затосковал по собственным. Раньше так не чувствовалось. Анечка Муравьева стала его лучшей подругой. Деликатный Иван Иванович считал неприличным присутствие дочери в штабе, хотя малышка все равно весь день крутилась там, ее опекали Женя, телефонистки. Шла веселая игра: спрятать девочку от отца, выставлявшего ее из помещения штаба, и от строгого Тужникова, которого Анечка хитро и потешно дразнила. Правда, у майора хватало ума не злиться на ребенка. Аня нашла пристанище у нас, в партбюро. Сообразила, что Колбенко никто не отважится делать замечания, даже придирчивый майор. А нам с Константином Афанасьевичем хорошо работалось над докладами и донесениями в политотдел, когда в уголке на полу, смешно сопя носиком или тихонько, шепотом, разговаривая с призрачными персонажами, Анечка рисовала почти натуральные зенитки и страшные немецкие самолеты, из которых, как горох, сыпались убитые фашисты. В творчестве ее преобладали три темы: война, мама и цветы. Колбенко восхищали ее рисунки. Он даже загорелся показать выставку их на батареях.